Зуб мамонта. Летопись мертвого города
Шрифт:
— Одного хватит? Не промахнешься? — Спрыгнул, протянул было пистолет, держа его за ствол, но передумал. Спрятал под ремень за спину. — Потом квартиру не отмоешь, — объяснил он, — знаешь, как это бывает — кровь, мозги на стене до потолка. Стреляться лучше на природе. Там и кровь, и мозги как-то к месту. Куда пойдем? Я бы посоветовал на Камни. Но сначала давай пообедаем.
Руслан посмотрел на него с мрачным подозрением и пожал плечами.
Обедали, как всегда, впятером — Петька со Снежком сырой рыбой, Руслан с Козловым — жареной, мышка Машка довольствовалась хлебными крошками.
— Интересно, — сказал Козлов, посмотрев на Снежка, — он вообще теперь мышей не будет жрать или только для Машки исключение? Как думаешь?
С угрюмым недоумением посмотрел Руслан на Снежка, на Козлова и отстраненно пожал плечами.
— Я думаю — жизнь заставит, — продолжал размышлять Козлов. — Коты — народ особый. Как только на чердак потянуло, хвост трубой — и пропал навсегда. Очень они свободу любят, анархисты. А свобода всем хороша, только кормить там тебя никто не будет. Не до хороших манер, придется мышей жрать.
Иней, шурша, опадал с деревьев и проводов. С тех пор как, ударив человека в стекле, Руслан порезал вену на запястье, он жил в нездешнем, слегка звенящем, покачивающемся и кружащемся мире. Самому себе казался невесомым и прозрачным. Как отражение в ночном окне. Они прошли по-над обрывом Ковыльной сопки, мимо первого брода и спустились к каменному пляжу.
— Ну, вот здесь будет хорошо, — придирчиво осмотрев причудливые нагромождения древней потрескавшейся лавы, указал Козлов на камень, похожий на кресло, и ногой расчистил его от снега.
Руслан сел, прислонившись спиной к рыжему от лишайника валуну. Этому лишайнику было, возможно, несколько тысяч лет. Козлов взмахнул рукой, словно раздвинул штору, и рекомендовал со сдержанной гордостью:
— Просторный вид. Здесь и застрелиться приятно. Держи.
Руслан взял в левую руку пистолет и, держа его между колен, огляделся. На вершине заснеженной сопки вырастала из снега, как из облака, береза — небесное дерево. Прозрачная и невесомая, растворялась в синеве. Белая волна берега нависла над матовым льдом. Остров посередине. Журчит и переливается хрусталем незамерзающий перекат. Протока дымится паром. Кажется, горят камни среди тихо бормочущей воды. Река замерзала в ветреную ночь, и лед схватился волнами. Развалины старой мельницы на другом берегу врезаны в обрыв. Скол сопки. Тишина.
Над всем этим ослепительным хрупким миром возвышалась серая громада плотины. Холодная плоть ее была иссечена ледяными молниями трещин. Сугробы под мостом слегка дымились, будто флаги над горными вершинами. В темной протоке плавали дикие утки, патриоты здешних мест. Берег со стороны старого села топорщился щетиной вырубленного краснотала, был неприятно гол, словно побрит перед операцией по поводу аппендицита.
Стреляться не хотелось. Но застрелиться было надо. Руслан поднял приятно тяжелую машину убийства к груди, оттопырил локоть. Сердце под стволом загудело тяжелым колоколом. Коктейль из его и козловской крови зашумел в голове. Палец лежал на спусковом крючке, но нажать на него не было сил. Палец закостенел. Не успев выдохнуть старый воздух, Руслан набирал новую порцию, и легкие, как два воздушных шарика, все раздувались, раздувались, готовые вот-вот взлететь в синеву вместе с человеком, пока тот еще не продырявил себя. Мизинец заледенел. И начиная с мизинца медленно превращались в лед рука и все тело, чуть слышно потрескивая и ноя. Печально и страшно было исключать себя из родственного мира живых.
— А ты взвел пистолет? Ну, кто же так стреляется?
Козлов освободил его руку от тяжести. Но взводить не спешил.
— Я что думаю, — размышлял он вслух, сдвинув стволом шапку на затылок и почесывая косматый висок дулом, — зачем стреляться здесь, если можно застрелиться на кладбище? На чем я тебя через весь город повезу? На салазках? Я бабушке Рубцовой могилу вырыл. Рядом с дядей Гришей, под дикой яблоней. Под древом познания. Знаешь, почему — древо познания? Потому что никто яблоки с него не срывает. Там тебя и прикопаю, а сверху бабушку положу. Компания хорошая. Бабка славная. Самоубийц за оградой хоронят, а я уж тебя по блату, возьму грех на душу.
Заснеженная планета под ногами Руслана поскрипывала и слегка дрожала. У линии горизонта за синими полосками лесов угадывались другие земли, другие миры. Он думал об отверстии, которое продырявит в нем пуля, и той части тела, что вылетит вместе с расплющенным о кости свинцом. Конечно, какая разница мертвому? Но он не мог думать об этом с точки зрения мертвеца. Не мог решить, куда стрелять — в сердце или в голову. И то, и другое было неприятно. Ему хотелось умереть без увечья.
Козлов шел рядом, заложив руки за спину, и что-то тихо бормотал. Руслан перестал думать, что лучше — дыра в груди или дыра в черепе. Козлов говорил странные вещи. В каждом поколении есть свой Христос, но его распинают задолго до тридцати трех лет вместе с другими неизвестными. И он приходит неузнанным и уходит неузнанным. Потому что Бог чурается рекламы. Говорят, в каждом человеке есть частица Бога, и, убивая себя, человек убивает Бога. Вздор, наверное. Неужели и в убийцах скрывается Бог? Возможно, Он в генах? Да, если Бог есть, Он — в генах. Правильно ли самому себя распинать на кресте? С одной стороны, кто другой лучше тебя знает твои грехи? Но одно дело судить себя, а совсем другое быть палачом.
Слова захолустного философа шелестели умиротворяющей метелью.
Они подошли к свежей могиле, раскрытой, как нежное рыжее лоно на белом теле земли. Козлов закурил и сдержанно попрощался.
— Ну, до встречи, — сказал он сухо, опустил уши шапки Руслана и подвязал их под подбородком на петельку, пояснив: — Будешь в висок стрелять, не так изуродует.
Немного подумал и решил, что рациональнее всего Руслану лечь на дно могилы и там застрелиться. Во-первых, сам устроится, как ему удобнее, а во-вторых, выстрел из-под земли не так слышен. А он уж его забросает глиной и слегка притопчет, чтобы родственники бабушки Рубцовой ничего не заподозрили.
Руслан спрыгнул в могилу, и Козлов передал пистолет. На этот раз, чтобы не вышло недоразумения, он сам взвел его.
Небо, увиденное из нелегальной могилы, было прекрасно. Голубой прозрачный колокол раскачивался над ним, тихий звон оседал на землю.
Умирать не хотелось. Умирать было мерзко. Стыдно. Убивать себя — гнусное извращение. Он подумал, что на самоубийство решаются крайние жизнелюбы. Ему хотелось жить. Ему ничего не надо было от этой жизни. Ему достаточно было просто жить среди милых развалин мертвого города, куда по ночам приходят выть волки, а чья-то призрачная душа играет на пианино. Медленно читать по вечерам трудные книги. А днем размышлять о жизни, копая могилы. Но он виновен. И вину эту уже не исправить. Ее можно лишь заглушить, выстрелив себе в голову. Он сам вынес приговор и сам должен привести его в исполнение. Его еще теплое, дрожащее от холода тело протестовало. В чем я виноват? Разве я создал коноплю, разве я придумал героин, разве я наживался на этом пороке? Это зло, как заразная болезнь, передавалось из поколения в поколение, когда меня еще не было на свете. Да, я тоже жертва. Это была спасительная мысль. Но он не смог ухватиться за эту соломинку. Жертва, жертва… Лишь до тех пор, пока был просто носителем заразы. Но ты стал ее разносчиком. У тебя нет другого выхода. Убить себя — значит убить зло, которое в тебе, обезопасить от него других. И если есть Бог, он должен понять и простить. Минуту назад его не волновало, есть ли Бог. Ему было все равно. Но сейчас, чувствуя пальцем холод спускового крючка, он хотел, чтобы Бог был, понял и простил ему его выбор. Страх наполнял тело холодом и ознобом. Это был многоплановый, безысходный страх. Он страшился нажать спусковой крючок и боялся не найти в себе сил сделать это. Ужасно было умереть, но еще ужаснее — остаться жить. Если нет смысла жить, есть ли смысл умирать? Самое справедливое было бы вот так всю оставшуюся жизнь держать пистолет у виска, мучая себя непереносимым чувством вины. Дело не в том, хорошо или плохо убивать себя. Дело в том, что он не имеет права жить, если его существование несет смерть. Его жизнь сама по себе — зло.
Человеку нужно прививать чувство вины до того, как он наделает глупости, чтобы потом не терзать себя бесполезным раскаянием всю жизнь. Если бы можно было раскаяться до греха…
Руслан приставил дуло пистолета к виску, но локоть уперся в стену. Он подумал, что под таким углом нанесет себе рану, от которой не скоро умрет, и отодвинулся к противоположной стене могилы. Желание жить было столь мучительным, столь невыносимым, что он, жалобно замычав, судорожно нажал курок.
Мертвая тишина наступила после грохота. Словно сама природа содрогнулась в испуге. Полная тишина. Все было вроде то же — зев могилы, уходящей в небо, окаймленный белым квадратом снега, — лишь слегка изменился цвет. Как же так, вот я умер, а все вижу. Он видит все это глазами души. Глазами мертвого человека. Его тело скоро станет глиной, а душа поднимется над землей и сольется с ноосферой, чистой сферой разума. И будет смотреть с высоты на ею брошенное тело. Жалкий, глупый кусочек мертвой плоти, которому был дан редкий шанс двигаться, думать, жить, любить и страдать наравне с другими теплыми существами — птицами, собаками…
— Ну, что — застрелился? — услышал он Голос. — Тогда вставай. Простудишься.
С неба к нему протянулась рука. Еще не понимая в чем дело, он сел, понюхал ствол пистолета. Пахло приятно.
— Левую, левую давай.
Что левую? Ах, да! Левую руку. Потому что правая порезана стеклом.
— Как там, на том свете? Хреново? Хреново. Но тут такое дело: пока сам не побываешь ТАМ, ничего не поймешь. Пойдем домой?
Сначала мелко завибрировало горло, потом затряслись колени, плечи, челюсть. Его заколотило всего. Эту дрожь нельзя было подавить. А между тем Руслана переполняла дикая радость. Она сотрясала душу и тело, переполняла. Внутри бушевал пожар. Я живу, я живу, я живу! Но, стиснув зубы и закрыв глаза, он не позволил и искорке этого огня обнаружить себя. Сжавшись, он ждал, пока в этом огне прогорит мерзкое, злое, противное, что мешало ему жить, — человек из прошлого.