Зуб мамонта. Летопись мертвого города
Шрифт:
Но стоило сделать несколько шагов в темноту из этого уютного светового облака — и ты погружался в другое тысячелетие. Там, влажные от невидимых туманов, дули над реками и озерами без названий древние ветры. Тревожно шелестела листва, шуршали травы под ногами крадущихся зверей, тоскливо кричали ночные птицы, и стогами свежего сена на фоне молодой луны темнели силуэты мамонтов.
Затонувший ковчег
…Белая степь содрогнулась от подземного взрыва, и одинокий колок разверзся. Березы вперемешку с осинами, сбросив с ветвей туман инея, рассыпались веером. Разрывая древесные корни, из темных недр в облаке пара восстал лохматый зверь. Стряхнув с себя по-собачьи комья мерзлой почвы, снег, изломанные стволы, он поднял к тусклому холодному небу хобот и хрипло протрубил час возмездия. Темные бивни, изогнутые лирой, вибрировали от яростного напряжения.
Мамонт колыхнулся стогом зимнего сена и, шурша слежавшейся шерстью, трубя и размахивая хоботом, двинулся прочь в пустоту степи, оставляя за собой глубокие синие следы.
Козлов знал, куда ведут следы. Рано или поздно этот разгневанный клубок непричесанной шерсти с налитыми кровью глазами настигнет его и пронзит черным бивнем, а потом будет долго топтать безжизненное тело.
Козлов слышал хруст собственных костей, и звук этот был невыносим…
Козлов проснулся от гулкого, раскатистого грохота и с недоумением посмотрел на ледяное бельмо окна. Рановато для первого грома. Оттаяв заледеневшие усы и бороду ладонью, он вытянул губы трубочкой и выдохнул вчерашний перегар, целясь в авоську с булкой хлеба. К досаде мышей она была подвешена на обрывке обесточенного провода. Вместо люстры. Струя пара окутала на мгновенье авоську и кольцом растеклась по потолку, проросшему иглами инея.
Кому — хоромы, а кому и стог соломы.
Скосив глаза на буржуйку — переделанную в печь металлическую бочку из-под солярки, — он увидел разорванный изнутри замерзшим чаем заварник. Шоколадный лед повторял его формы. Лишь носик и крышка белели на ледяной скульптуре. Пол был усеян фарфоровой скорлупой.
Надо было вставать и идти в спальню, где в четыре ряда сложены поленницы дров. Но для этого требовались героические усилия. А Козлов, увы, не был героем. Он закрыл глаза, пытаясь погрузиться в теплый омут дремоты. Вот так бы уткнуть нос в овчину и спать, спать до майского тепла. Вспоминать приятное, летнее. Рыбалку. Грибы. Красивых женщин на пляже за плотиной. Но снилась всякая гадость: лежит он в вечной мерзлоте, а над ним — только белая степь и белое небо. А кости ноют, ноют.
Снова загрохотало. Будто накрыли железной бочкой и ударили обухом по дну. Косматый мамонт вонзил бивень в угол промерзшей квартиры и потряс весь дом.
Козлов сел, сбросив с себя два одеяла с торчащими клочьями ваты и полусъеденный молью персидский ковер. Спал он на полу совершенно по-дикому: в овчинном полушубке, унтах, сшитых из собачьей шкуры, шапке и рукавицах. Очень удобно в смысле экономии времени на раздевание и одевание.
Отворив заледеневшую дверь, он услышал сквозь скрип дрожащей лестничной клетки оглушительный бас: «Поберегись!». И тотчас же, гулко считая ступени, на него покатилась чугунная батарея отопления. Она словно удирала от преследующего ее мата. В проеме дверей соседней квартиры визжала ножовка по металлу, и лом ритмично крушил плитку. Батарея между тем развернулась с мерзким звуком и застряла, повиснув на ребре.
Сверху, тяжело отдуваясь, спускался участковый Тартара. Скособочившись, он волок обитую дерматином входную дверь с номером «13».
Кобура съехала на середину живота и болталась листиком на чреслах Адама.
— Привет, Ович, — сурово поздоровался он, перешагивая через батарею.
— Что случилось, Еич?
— Да ну их, мародеров, — переводя дух, печально пожаловался Тартара. — Я уж и так, я уж и сяк. Даже пистолетом грозил. Ноль внимания. Тащат все, что под руку попадется, прихватизаторы хреновы. Метут все подряд. Главное — доску выломают, две покорежат. Ни себе, ни людям. А ты разве в пятнадцатый не переехал? Туда же вроде все остатки со всего микрорайона свезли. Гляди, как бы оторвановцы твою квартиру не разбомбили. Рубановскую выскоблили — один бетон остался. Я ж им еще говорил: вернутся люди летом из Тюмени — как им в глаза смотреть будете?
И разочарованный в земляках Тартара заспешил прочь, выскребывая рубановской дверью на промерзшей стене китайские иероглифы.
— Посторонись! — заорал на Козлова нездешний мужик зверской наружности. Он догнал наконец-то сбежавшую батарею и теперь, прижав ее обжигающий холодом бок к обнажившемуся пузу, торопился на улицу, по-медвежьи раскачиваясь из стороны в сторону и покряхтывая. Потная морда искажена мученической гримасой. Глаза сумасшедшие. Дорвался человек до халявы, того и гляди, пупок отморозит.
Шустрая бабенка в драной фуфайке, испачканной навозом и известью, прошмыгнула в подъезд и, с ходу отпихнув Козлова, влетела в квартиру. Схватила со стены зеркало и ринулась вон.
— Ты это куда? — удивился тот и растопырил руки, пытаясь остановить грабеж.
— Отстань, дурак бородатый! — протаранила его по-хоккейному костлявым плечом бабенка, прижимая добычу к груди, и была такова.
В запорошенном снегом лестничном пролете загудели колокола. С верхних этажей волоком спускали чугунные ванны, и они бились днищами о заледеневшие ступени. Зазвенело разбитое окно. «А-а-а, козел слепошарый! Ты ж мне ногу сломал!» — перекрыл грохот погрома жалобный вопль. Козлов закрыл дверь с табличкой «Не влезай — убьет!», не желая разделить участь неизвестного добытчика, раздавленного ванной. Подошел к окну и выскреб в толстом слое льда прорубь. Соседний дом угрюмо уставился на него пустыми глазницами десятков оконных проемов.
Нет цвета чернее, насыщеннее и безнадежней, чем эти провалы в бетонных черепах. Словно сама вечность прячется в разграбленном и обреченном здании.
Кроме этой черноты и бетона, от здания ничего не осталось. Были содраны балконные решетки, водосточные трубы, и лишь кусок пожарной лестницы страшно повис на уровне третьего этажа. Довершая разгром, по крыше ползали юркозадые удальцы, ошалевшие от дармовщины. И все — кривые, хромые, колчерукие. И куда только девался веселый, бесшабашный народ, некогда населявший эти места? Инвалиды азартно срывали кровельное железо и сбрасывали вниз. Обнажившиеся стропила торчали ребрами доисторического животного. Оцинкованные листы планировали подбитыми птицами и втыкались в сугробы, где с риском для жизни их подхватывали пацаны и тут же грузили на крышу обшарпанного «Запорожца». Передние и задние стекла его были разрисованы трещинами-паутинами, но защищены от слепого попадания теми же листами железа. Часть сорванной кровли застревала в ветвях старой березы, чудом уцелевшей в холодную зиму прошлого года. Пацаны карабкались по корявому стволу и трясли ветви. Работа кипела с невиданным энтузиазмом. Брезгливую жалость вызывали эти люди, доведенные до крайней нищеты и наконец-то допущенные к приватизации — разграблению ничейного города.
Мимо окна промелькнула батарея отопления и провалилась в сугроб. А вслед за ней заложил крутой вираж лист шифера, едва не разбив стекло. Ударился плашмя о дорогу и, растрескавшись, осыпал осколками приватизаторов.
Немощный старик, скользя подшитыми валенками по обледеневшей дороге, пытался тащить самодельные санки. Но силенок едва хватало на то, чтобы отрывать от земли громадные самокатные пимы. Деревянные полозья скрипели и трещали под тяжестью добычи: чугунная ванна, в ней — две батареи, сверху — рама, поперек — половые доски. Концы их расщеплены. Видно, выдирались в спешке. Старушка-воробышек подталкивает сани сзади. Груз плохо закреплен и рассыпается, застопорив проезд. Деда ругают спешащие соседи, объезжая место аварии по сугробу, дед ругает старуху. Ему непременно хочется сделать еще один рейс к ничейным руинам. В этом нищем, одержимом жадностью старом хрене с печальным удивлением Козлов узнал Парамонова — знаменитого некогда в Степноморске актера народного театра, механика машиносчетной станции. Он играл лирических героев — передовиков производства, по которым сходили с ума девушки. Удивительное насекомое — человек!
Мимо на красных мохнатых лошадках, запряженных в розвальни, привидениями из другой эпохи проносились жители окрестных деревень и аулов с трофеями павшего города. Вереницей тянулся пугачевский обоз в просвет между брошенных и разграбленных домов, туда, где за синей дымкой кладбищенской рощи призрачно белел элеватор. Грандиозное строение, ныне также разворовываемое. Его видно за сорок верст. Покруче египетских пирамид. И такое же теперь бесполезное. Местный небоскреб. Точнее, недоскреб. Незавершенка. Последний объект Козлова.
Да, много, много всего понастроили. Долго еще будут ломать и растаскивать.
Угрюмо смотрел Козлов из окна умирающего дома на убогую, разграбленную свою родину. Серые шиферные крыши, мерзлые котяхи на обледеневших дорогах, обломанные деревья, некрасивые люди вызывали невыносимую тоску по красоте.
Поэты и философы рождаются на свалках.
Налюбовавшись азартом массового мародерства, Козлов принес из спальни несколько полешек березовых дров. Ободрал бересту, настругал ножом щепы. Разжег буржуйку и стал ждать, когда в комнате потеплеет. Последний житель мертвого города мрачно размышлял, отчего так долго тянется самый короткий месяц в году. Еще вчера он думал, что хуже уже ничего не случится. И вот прошла ночь. А что будет завтра? Дом без крыши долго не стоит. И как пережить тоску, которая затопит дом, когда разойдутся по своим заасфальтным хижинам уставшие грабить дармовое добро оторвановцы, а по темным развалинам микрорайона зашуршит февральская метель. Он вспомнил дикое поле на месте, которое сейчас занимает черная дыра библиотеки, и Грача, увиденного через объектив нивелира — с белой рейкой в красных и черных полосках. Грач стоит вверх ногами, вниз головой над пугающей пустотой неба. Нивелир не врал. Грач гордо носил рейку, а он — связку колышков и топор. И топали они по планете, заросшей полынью и ковылем, вниз головой, смешно подпрыгивая, как намагниченные, на каждом шагу. Работа в геодезической партии была мистическим занятием. Там, где они вбивали колышки, потом вырастали, как грибы, дома. Они, пацаны, строили этот город, словно сея споры многоэтажных грибов…