Зултурган — трава степная
Шрифт:
— О, великий бог наш, прости грехи мои! — сказала во всеуслышание женщина, подняла голову и посмотрела вверх, туда, где качалось коромысло. На какой-то миг ей показалось, что шапка пошла вниз… Обессилевшая от напряжения Булгун упала как подкошенная.
Толпа снова погрузилась в тягостное, зловещее молчание.
Бездыханную, обвисшую на руках Булгун двое мужчин вынесли из кибитки и опустили на телегу, на которой все это время в раздумье сидел Бергяс.
— Если вода, бегущая с вершины горы, неизбежно оказывается у подножия, то и злодеяние человека завершается возмездием! — Бергяс зло сверкнул глазами и попятился от телеги. Он даже не взглянул на Булгун, словно заранее знал, чем все это кончится.
Люди угрюмо наблюдали за Бергясом.
— Так вот помните, люди! — обратился староста к толпе. — Что говорил ей — и для вас повторяю: с богом нельзя играть в прятки, а старшего — ослушиваться!
Слова эти устрашающе прокатились над головами людей. Толпа безмолвствовала. Лишь кто-то язвительно цокал языком да вдали прокатился степью перестук подков. Какой-то счастливец скакал своей дорогой, не ведая пока о страшной минуте, переживаемой людьми хотона Чонос.
Толпа стала растекаться. Около Булгун хлопотали несколько сердобольных старух и Сяяхля. К матери подбежал Саран, тронул ее за рукав платья.
— Что тебе еще? — спросила, не оборачиваясь, Сяяхля. Она пыталась влить в рот Булгун глоток воды.
— Мама!.. Я нашел кошелек!.. В кизяке, под самым низом. Он там лежит.
Сяяхля побежала вслед за сыном. Одна из женщин, не веря своим ушам, тоже поспешила к горке сохнувшего посреди двора кизяка. Сяяхля дрожащими руками вынула нижние кирпичики, пошарила и наткнулась на что-то. Лицо ее исказилось от отчаяния. Да, это был тот самый злосчастный кошелек. Сяяхля щелкнула замком: там оказались часы и деньги, стоившие жизни человеку, принесшие потрясение всему хотону.
— Нашелся ваш бесценный кошелек! — воскликнула Сяяхля, увидев мужа близ кибитки. — Какой стыд, Бергяс! Я же вам говорила, что пропажа ваша дома!
— Значит, это ты и спрятала, если так говорила! — голос Бергяса прозвучал фальцетом. Испугавшись своего же голоса, староста нырнул в кибитку.
Така тем временем поспешно седлал коня.
Бергяс выскочил мгновенно, теперь в руках его была грозная маля, с которой он выезжал только на волков.
Еще одна фраза Сяяхли, исполненная горечи и упреков мужу, его растерянный ответ — и Така, проявив недюжинную ловкость, был уже в седле. Пришпоренный конь с места пошел галопом и скрылся в сумерках.
Люди, начинавшие было расходиться, стекались ручейками обратно к кибитке старосты. Булгун слабо стонала на телеге, придя в сознание.
— Вернуть Таку! — кричал кому-то Бергяс. — Куда подевался Лиджи? Или он думает, что все это его не касается? Хотел бы я сейчас видеть человека, который придумал такую злую шутку надо мной! — вопил он, потрясая плетью.
— Возьмите себя в руки, Бергяс! Вы еще не один раз будете сидеть нос к носу с тем, кто спрятал кошелек, — говорила, негодуя, Сяяхля.
Бергяс озирался как безумный, отшвырнул в сторону плеть, он вцепился в кошелек, разодрал его, принялся рвать и топтать деньги, мелькнули золотой звездочкой часы, заброшенные в степь. Ни один человек не кинулся их поднять или притронуться к рассыпавшимся деньгам. Никто не произнес ни слова в утешение владельца кошелька.
Людской круг около Бергяса сомкнулся. Он становился все уже…
— Что вы от меня хотите? — староста выдыхал слова со зловещим шипением. — Ишь сбежались, как собаки на падаль!
Люди негодующе молчали. И это молчание было для Бергяса страшнее всякого суда.
— А-а!.. — Бергяс схватился за голову. Глаза его выпучились, будто у мыши в раскаленном котле. — Убейте! Убейте меня сразу! Подходите, кому хочется моей крови.
Он принялся срывать с себя одежду. Над ухом затемнела струйка крови. В неистовстве Бергяс царапал себе лицо, рвал волосы. И тогда кто-то из темноты плюнул ему в лицо…
Отплевываясь, как от наваждения, люди расходились. Каждый мог бы убить старосту в эти минуты, но страшнее смерти было видеть такого Бергяса — рвавшего на себе волосы. Так кусает себя, принося облегчение болью, лишь взбесившаяся собака.
— Собака ты и есть собака! — сказал кто-то из последних, исчезая в темноте ночи.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В хотоне Чонос — всего лишь семь глинобитных, с узкими подслеповатыми окнами, домов. Остальные чоносы жили зимою и летом в кибитках. К зиме вокруг кибиток возводились изгороди из высокого камыша, связанного в снопы. Они служили заслоном от вьюг.
Но как бы ни утеплялось войлочное жилище, холод пробирал до костей. По этой причине, а также чтобы как-то скоротать зимние вечера, обитатели джолумов и кибиток тянулись с сумерками к глинобитным мазанкам и засиживались, пока хозяева их терпели. Ведь не все так приветливы и делятся своим добром, как в доме Нохашка.
А Нохашк угощал не только чаем. Каждый вечер в его доме гостей ждал новый рассказ о какой-нибудь бывальщине, виденной на чужбине. Помнил он и многие старинные песни, охотно их исполнял под домбру.
Сюда на огонек спешили бедняки пастухи, отогревали не только настывшие на морозе кости, но и душу. Да и как быть людям, если даже бессловесные твари, всякая животина теснее жмется одна к другой в лихое время, лишь бы дождаться весны.
Отказать людям в тепле, утаить скудный запас съестного, не распахнуться перед гостями в душевном доброте Нохашк не мог. Не умел этого делать, не учился. Любимой его поговоркой, привезенной с Дона, была: «На миру и смерть красна!» Слов ее он не понимал, но святую суть погудки чуял нутром.
— Сделаешь людям добро — окупится сторицей, — рассуждал в кругу домашних бедняк.
Булгун только вздохнет, бывало, ставя большой котел чая для каждодневных гостей, хозяйка ведь: помнит о запасах. Но все равно приготовит еду на всех, своих и пришлых, даже из последнего…
Булгун пролежала больше года парализованной и вот пять дней тому назад скончалась. Собрались родственники, похоронили ее, стали думать, как быть с детьми? Церену пошел четырнадцатый. Нюдле — девять. Что можно придумать для их устройства? Сходились и расходились старики, иные возвращались вновь с узелком еды, да так ничего и не придумали.
Сумерки готовы были перейти в ночь, когда у дома Нохашка спешился молодой верховой, подъехавший с восточной стороны.
Церен в это время сидел у печи и топил ее камышом. Справа в углу на столике коптила керосиновая лампа без стекла.
— Мендевт, дети! — поздоровался вошедший человек.
— Нарма! — первой вскочила с лежанки Нюдля. Девочка обвила худенькими ручонками темную от загара шею двоюродного брата.
Церен вылез из-за кучи камыша, провел рукавом по глазам.
Пока болела мать, Церен на людях не плакал, никто не видел его слез. Плакал он по ночам, в подушку. К утру подушка становилась тяжелой, будто набита сырой травой. Днем, в заботах по хозяйству, время проходило быстро, а по вечерам на какое-то время в доме наступало оживление: появлялись Шорва и сын Сяяхли — Саран. Шорва иногда укладывался здесь и на ночлег. В такие ночи Церен тоже не плакал. Но сейчас, при виде Нармы, не мог сдержать слез.