Зверь, которого забыл придумать Бог
Шрифт:
Впервые за несколько десятилетий я обрадовался звонку Дона. Невольная доброта всегда удивительна. С переносным телефоном я вышел в переднюю, страдая от грубой нарезки несваримой жизни. Дон любит показать власть, звоня в неудобное время, но голос его был приятнее pasta primavera, не говоря о принесении Клер в жертву цветочной идеологии. Разговаривая с Доном, я глядел на обрамленное фото вульвообразной розы, что увеличивало мои сомнения.
Смысл звонка заключался в том, что открылось окно в типографии — для более ранней и дешевой печати, и у меня на Эйснера остается шестнадцать дней вместо двадцати. Время не летит, оно скачет. Чтобы избежать спора, я сказал, что постараюсь, но «постараюсь» для Дона было мало. Он никогда не нудил и не упрашивал и тут просто сказал: «Притащи мне работу, малыш». Кем надо быть, чтобы сидеть в своем манхэттенском офисе до девяти часов вечера в пятницу? Я промямлил, что у меня семейные осложнения, и он сказал, что я вру: разыскивая меня, он только что говорил с моей сестрой и братом, и оба «в изумительном настроении». Я сказал, что нахожусь в обществе моей бывшей и единственной жены (он знал историю) и мы думаем о том, чтобы возобновить отношения. Он заметил на это, что она ждала тридцать лет и потерпит еще две недели. Затем повесил трубку. В ушах у меня звенело, я удивлялся, как можно выблевать сто фунтов своей собственной жизни. Глаза у меня заволокло и сердце трепыхалось.
Я вернулся на кухню. И чуть не вышел прямиком за дверь — решительный шаг, — но тут сообразил, что это черный ход и что в нынешнем моем состоянии я вряд ли проберусь сквозь заросли к машине, оставленной перед фасадом. Синди и квадратная смотрели на меня с нескрываемым состраданием, поскольку слышали здешнюю часть двусмысленного диалога. Я сел, пытаясь придумать остроту насчет высокооплачиваемого рабства, но побоялся, что мой голос не будет таким мужественным, как мои новые ботинки. Я воткнул вилку в pasta primavera, которая уже схватилась. Синди потянулась через стол и погладила меня по руке.
В эту секунду поднялся на крыльцо и с рассеянным видом вошел в дверь высокий перепачканный мужчина. Я решил, что это работник. Он потрепал квадратную по голове, потом нагнулся и поцеловал Синди, причем оба употребили в дело язык. До меня это дошло не сразу, хотя она вдобавок провела рукой по внутренней стороне его бедра. Он подал мне руку, я пожал ее и прикинул, что ему немного меньше сорока. Набросившись на пасту, он заговорил об ирригации и проблемах с водой. Я есть еще не начинал, и внутренности у меня стянуло от того, что я все и окончательно понял. Почему-то вспомнился Шелли, [68] утонувший в озере Комо. Я вскочил, пробормотал, что плохо себя чувствую, и торопливо вышел в переднюю дверь.
68
Перси Биши Шелли (1792–1822) — английский поэт-романтик.
Синди нагнала меня у машины; я стоял, ошалев от красоты сумерек, реки, лежавшей между двумя грядами гигантских зеленых холмов, на глазах черневших. Я был размокшим поросенком в пойме, чувствовал себя настолько нереально, насколько это возможно, когда тебя не уносит течением. Синди чмокнула меня в щеку и велела звонить. Я смотрел на ее лицо в сумраке и пытался мысленно охватить тридцать лет между двумя свиданиями, но их унесло.
Несмотря на романтическую печаль и растерянность, я съел огромный гамбургер в баре «Бест уэстерн», моего мотеля у реки, которая сама по себе оказалась неожиданным утешением. Проезжие стояли на лужайке, смотрели на реку — вернее, на рукав Большой Миссисипи, как сказала мне официантка. Она была низенькая, толстая и бесстыжая, но мне понравилась. Я настолько размяк, что ограничился всего парой пива. Ни к чему лить слезы над картофелем фри или оставлять утром горничной заплаканную подушку.
На заре, в начале шестого, я уже был в пути, оставив сообщения Марте и Таду — моим возлюбленным сестре и брату. В Чикаго я поспел к обеду в одном из Тадовых притонов для яппи и сделал деликатную попытку уволить его. Он чувствует, что я «в распаде», сказал Тад и напомнил мне, что его контракт с минимальной ставкой сто тысяч в год действителен еще пять лет. Я этих бумаг не читаю, доверяю читать моему адвокату, хотя никогда не слушаю внимательно моего адвоката. После гнусной куриной грудки с фруктами Тад напыщенно объявил, что является совладельцем заведения и что мне не надо платить по счету. Я сказал, что собачье дерьмо тоже бесплатное, но он этого, кажется, не услышал, любовно озирая ресторан, полный людей, говорящих о себе громче, чем в Нью-Йорке. Мы распрощались на улице; Тад, вопреки всем обыкновениям, обнял меня и сказал, что если мне понадобится совет насчет того, как быть неудачником, то позвонить ему. Удивительно было услышать от него такое, и мы оба смущенно улыбнулись. Подошла на редкость привлекательная девушка и поцеловала его. Для спутницы взрослого мужчины она выглядела чересчур молодой. Тад не потрудился представить нас друг другу, и когда они садились в его «порше», стоявший прямо перед пожарным гидрантом, мелькнули ее голубые трусики. Это было гораздо более осязаемое свидетельство успеха, чем то, что мог предъявить я.
Река Чикаго не тянула против Миссисипи, отчего я ощутил легкий укол, ибо последняя была единственным могучим явлением природы, которое я заметил за долгое время. Столько воды стекает по земной шкуре из Миннесоты. Жаль, вода мутная, а то можно было бы пройтись в акваланге по дну, здороваясь с рыбами и днищами судов. На федеральном шоссе 65 навстречу проехал пикап того же голубого цвета, что трусики подруги Тада. Еще укол и вкус клеклой папайи на гадкой куриной грудке. Поцелуй Синди с ее работником напомнил мне слова отца о том, что реальность — это когда ты подглядываешь в замочную скважину и кто-то подходит сзади и бьет тебя ногой по яйцам. Это было в девятом классе, и он давал мне советы по поводу моих сердечных страданий. Я почти не ел и совсем не делал уроков, потому что в нашу школу приехала по обмену старшеклассница из Португалии по имени Лейла. Она пришла к нам с гитарой на урок географии и пела любовные песни своей родины. Сказать, что я был потрясен, — ничего не сказать. Я сидел во втором ряду (никто не хотел сидеть впереди, кроме хмырей обоего пола), а она — на высоком табурете в короткой юбке, что добавляло очарования. Первый опыт влюбленности был ужасающим. Между уроками я отыскивал ее и следовал за ней по коридорам, насколько мог скрытно. В столовой я бросал на нее издали говорящие взгляды, но не могу сказать, что она их замечала. Однажды я случайно прошел мимо кинотеатра на открытом воздухе: она стояла, прислонясь к новому «шевроле»-кабриолету богатого мальчика и обжималась с ним. Его руки лежали на ее заду. Я плакал. В апреле она внезапно улетела домой, потому что в семье кто-то заболел. Я впал в траур, встревоженный отец в конце концов заметил это, и я признался. К чести его, он отнесся к моей беде серьезно, хотя ничего мудрого присоветовать не мог.
Шныряя между грузовиками на моей резвой наемной машине, я напевал из «Ночей в садах Испании» Де Фальи. [69] Конечно, Лейла была из Португалии, но на карте Португалия рядом с Испанией — как Канада и США. Вот когда все началось. На литературе мы читали любовную лирику Роберта и Элизабет Браунинг. Но как же это было жидко и жалко по сравнению с чудовищными приливами любви в моем сердце, не говоря уж о члене. Большой магазин пластинок в Блумингтоне добыл для меня альбом португальских любовных песен, и они сводили мою семью с ума, пока мать не купила дешевый проигрыватель в мою комнату.
69
Мануэль Де Фалья (1876–1946) — испанский композитор.
Родители не могли служить выдающимся примером романтической любви. Позже, когда я смотрел на Элизабет Тейлор и Ричарда Бертона в «Кто боится Вирджинии Вулф?», мне было неловко. Ссорясь, родители перебрасывались маленькими бесцветными эпитетами, сложными словесными шутихами, так что рабочий человек или нормальный ребенок толком не поняли бы, из-за чего распря. Однако детям ученых несвойственно быть нормальными. Это крохотный мир, где каждому положено быть особенным, по крайней мере незаурядным. Странно, но чаще всего ученые родители не сознают, что их взаимные колкости наносят непоправимый вред — или то, что стоило бы назвать вредом в более совершенном мире. В действительном мире это может быть хорошей тренировкой, поскольку никакая ясность в нем не предполагается. Дон, например, может закрутить слово «этот» десятком способов. Дон женат в четвертый раз, и некоторые дураки думают, что по части женщин у него регресс, но я заметил, что танцевать надо от недвижимости. Третья владела приятным, но, в общем, непримечательным домом на Восточных Шестидесятых улицах, зато у четвертой дом на одной из частных улочек в Гринвиче, Коннектикут. Я был там как-то в воскресенье по редакционному делу, но на ужин меня не пригласили. Меня это вполне устроило, потому что специфическое разделение труда в конечном счете оправдывается. В начале моей карьеры у меня был агент, противная молодая женщина, но ввиду стандартности формата Биозондов агент стал не нужен, особенно после того, как у Дона была с ней короткая, но неприятная интрижка. Она была просто слишком умна для такой работы и впоследствии поднялась довольно высоко в бюрократической структуре, благодаря которой функционирует ООН. Несколько лет назад, умирая от рака груди, она прислала мне записку, где предлагала купить пистолет, прострелить Дону сердце, а потом бежать в Испанию и сделать что-то серьезное. Когда мы познакомились, я поделился с ней своими возвышенными литературными планами.
Перед Индианаполисом, почувствовав тяжесть в голове, я свернул на площадку для отдыха в Лебаноне. Мой внутренний диалог стал спотыкаться. У меня началась гипервентиляция и не было бумажного пакета, чтобы в него подышать, — это первое средство. Сперва я кружил по площадке, затем стал прохаживаться вдоль ограды, за которой было вспаханное поле. Затем с ужасом вспомнил, что утром забыл принять дайнасерк, лекарство от давления, без которого не выхожу уже двадцать лет, с тех пор как у меня нашли гипертонию. Возможно, это было признаком душевного здоровья — что я забыл о таблетке, но я вернулся к машине и проглотил лекарство, запив тепловатой водой якобы из альпийского источника. Я позавидовал компании толстых дальнобойщиков, куривших перед своими махинами. Обливаясь горьким потом, я дошел до дальнего конца площадки и твердо сказал цветущей яблоне: «Все, бросаю». В машине я позволил себе один прочувствованный всхлип.
В предвечерние часы пик толкучка на шоссе под Индианаполисом была несусветная, но меня она радовала. Как и все прочие, я ехал домой с работы, только работать больше не собирался. Мне пришло в голову, что огромную энергию, которую я затрачивал на работу, можно употребить на ничегонеделание или что-нибудь другое.
Не скажу, что готов был запеть «Оду к радости», но с удовольствием продвигался ползком в многокилометровых заторах и, поглядывая по сторонам, наблюдал лица, искаженные гневом и нетерпением или просто оплывшие от скуки. По сравнению с вылезшей за края городской опарой Гарлем и Бруклин выглядят пригожими.
До сестры я добрался в семь часов вечера. Когда-то Марта пожелала выкупить у нас с Тадом наши доли родительского (в двух поколениях) дома, так что теперь он ее собственность. Последний раз я ночевал здесь двадцать лет назад, приехав в Блумингтон по делу, — это, как правило, несколько трудных дней, когда Марта представляет материалы для очередного Биозонда. Останавливаюсь я в мотеле или в гостевом доме моего брокера и консультанта по инвестициям Мэтью, друга школьных лет; но сейчас он проходит химио- и радиотерапию по поводу рака простаты, и Марта сказала, что у его второй жены любовник — владелец заправки, которого мы оба знаем. Это Мэтью, нарушив правила, сказал мне, что у Марты гораздо больше денег, чем у меня, потому что она умнее. Он поспешил добавить, что умнее в смысле инвестиций — она много вкладывала в технику еще до того, как начался этот десятилетний бум; я же действовал консервативно, как канзасский школьный учитель.