Звезды не меркнут(Повесть)
Шрифт:
— Логически мыслить учись, — шепотком растолковал эти слова Пчелкин, смешливо морща остренький нос.
— Во-во! — хохотнул старшина и подтолкнул Поддубного. — Ходим, Иван, печку растопим.
— Этим эрзацем?
Поддубный двумя пальцами поднял валенок за короткое голенище, повертел.
— А что такое эрзац, Ваня? — с той же виноватой улыбкой шепотом спросил Мирон, мягко беря Поддубного за локоть. — Ей-богу, не знаю!
— «Ей-богу»?! Деточка, да вы сплошное чепе по линии сознательности! Повышайте уровень. И, между прочим, не лапайте без разрешения! — Поддубный поставил валенок, вытер пальцы о халат, снял с губы окурок. — Альбатрос, деточка, сказал: эрзац. Научно говоря, дерьмовая копия с солидной вещи. Непонятно?.. Кошмарный случай! Попробуем подойти к вопросу популярно…
С видом терпеливого учителя он откинул полу халата, выставил ногу в белом мягком валенке. Подвернутое сверху голенище ловко, щегольски даже облегало тугую икру в синей суконной штанине.
— Это — картинка, Мироша, или, как популярно выражаются, — о-ри-ги-нал. В таком оригинале, — он крепко стукнул пяткой в пол, — мальчик из Анапы свободно протопает до… До? Товарищ старшина.
— Спрашиваешь!
— Альбатрос уточняет, товарищ старшина. Уставом разрешено. До Берлина?
— Категорически!
— Вам ясно, детка, что такое эрзац?
Мирон отвернулся.
— «Молчание — это приличное „да“, — кому-то подражая, жеманно потупил глаза и вздохнул Поддубный. Но внезапно лицо его стало грустным. Он вяло кинул окурок и пояснил — Так сказала однажды вечером мальчику из Анапы его девочка. В последний мирный вечер… — И вдруг, бледнея еще больше, зашептал — То был не вечер, а симфония! Слышите?.. Мировая симфония! Ваня Поддубный сдал бригадиру баркас, полный улова, и культурно отдыхал. У ног лежало все Черное море, а рядом — девочка. Как золотая рыбка на песке!.. — Он глотнул воздух. — Черное море!.. Такое море и такие девочки есть только в нашей Анапе!.. Может, и там теперь гуляют арийские блондины?!
Поддубный бешено сгреб валенок, рванулся к печке.
— О-эй! — удержал его Гайса. — Сперва гляди!..
На щеколде дверцы желтел обрывок провода.
— Мина! — строго сказал Мирон и отобрал валенок.
…В наушниках монотонно скрипел и скрипел ржавый голос. Враг находился где-то близко. Слышно было, как с всхлипом заглатывал он воздух, а передохнув, опять частил цифирью. Механически переводя ее, Кирилл ждал, что радист скажет что-либо в открытую. Но шифровка была, очевидно, срочной, немец все реже делал паузы и, не повышая голоса, скрипел и скрипел: „Сто тридцать шесть — семнадцать, триста девяносто девять — двенадцать…“
Кирилл повертел ручку настройки. Нет, передатчик у врага сильнее и пока работает на волне, указанной Пчелкину, услышать что-либо другое нельзя. Но вдруг ржавый голос повело в сторону. Он тух, тух и — пропал.
Огромный таинственный мир, так явственно ощущаемый за трепетными пластинками наушников, разом ожил. Из неведомых, шепчущих далей полетели тоненькие свисты, суровые гулы, треск, вкрадчивое поскребывание, лихорадочная дробь ключа, обрывки фраз, шелест, вздохи… Кирилла всегда захватывала эта хаотическая музыка эфира. Забываясь, он воображал, что в стремительном потоке звуков, тихих и громких, понятных и загадочных, есть и звуки, пришедшие из родных ему мест. И если хорошенько вслушаться, можно уловить и тоскливый вздох матери там, в хатенке над Кубанью, и звонок в школе, оставленной им так внезапно в роковом июне больному завучу…
Кирилл даже вздрогнул, когда прямо в ухо ему молодой голос объявил с начальственной непререкаемостью:
— Голову сниму, если к утру в сестрах не будет семечек по норме. Ясно? А Бороде скажи, чтоб лапти ко мне тянул. Немедленно!..
Кирилл усмехнулся. Этот „код“ был ему понятен! Кто-то, должно быть комбат, приказывал доставить в роты („сестры“) патроны („семечки“), а командиру танкового подразделения двигаться к нему с машинами („лаптями“).
И этот голос ушел.
Миллионы тоненьких свистов прокалывали бесконечность.
Потам стукнул в мембрану робкий ноготок: тюк— и подождал. И еще — тюк… Кто-то из бездны шутил с Атласовым, заставлял его до предела напрягать слух. А „Река“ — молчала.
— Вызывай! — отдал он Пчелкину наушники, сам прилег рядом, опершись на локоть.
У печки Гайса шепотком, чтобы не слышал лейтенант, отчитывал друга, сидя по-степному перед круглой металлической миной:
— Сперва глазом глядеть, хорошо глядеть, думать, потом рукам работать. Не так делать — худо делать. Видишь, твой смерть, всем смерть близко был, в печке ждал…
— Фатум! — вздохнул Поддубный.
Он стоял, привалясь плечом к печке, скучающе поигрывал рукояткой финки.
— Фатум, душа мой… Поплыл в море — страх на берегу оставь.
Гайса осторожно положил на меховую рукавицу вывинченный взрыватель, похожий на желтый карандашик. Серую чугунную лепешку, начиненную пятью килограммами тола, поставил на ребро, толкнул. Она покатилась к порогу, легла там с тяжелым стуком.
— Слово, какое сейчас говорил, умный слово?
Длинные, тоскливо жестокие глаза Поддубного смотрели прямо в черные, с лукавинкой глаза.
— Красивое. Альбатрос красоту уважает.
— Вай, плохо! — качнулся Гайса. — Слова красивый, дела худой. Совсем плохо!
— А ты, Альбатрос, того, — строго вмешался старшина, ломая, как спичку, планку от нар, — подмени-ка Андреева на часах. Давно стоит хлопец, нехай обогреется. — Положил дрова в топку, понаблюдал за хлопотливым, все слышнее лепечущим огоньком. — Красота люба не всякая, Иван. Бывает, красна ягодка, да на вкус горькая…
Поддубный поднял взрыватель, покидал на ладони:
— Везет мальчику!..
И пошел к двери, недобрый, похожий на хищную птицу. Распоряжение старшины имел он в виду или то, что снова разминулся со смертью, — никто не понял…
— „Река“, „Река“, я — „Чайка“! „Река“, я — „Чайка“! Прием…
Слушая потускневший, усталый голосок Пчелкина, Кирилл думал о том, что сегодня над всей великой Родиной прозвучит голос мощный и спокойный — голос Москвы, в котором миллионы людей в эти дни черпают мужество и веру. „От Советского Информбюро. Оперативная сводка за…“ Как это слушается! Это и на фронте пьешь, как воду в зной! А в тылу?! „От Советского Информ…“ Нет, сначала будет приказ Верховного Главнокомандующего: „Войска Западного фронта, развивая стремительное наступление, сегодня штурмом взяли Калугу…“ Вся Россия вздохом облегчения ответит на это краткое, емкое „взяли“!.. А ведь первыми произнесли его сегодня пересохшие губы вот этого белоголового паренька, что измученным голосом зовет и зовет затерявшуюся в метели „Реку“. Первыми, в семнадцать ноль-ноль… Еще стоят перед глазами: улица, похожая на огненный туннель… алое знамя в руках Андреева… изломанные торжествующим криком губы Пчелкина у микрофона— там, на Московском вокзале, еще гулко повторяющем разрывы гранат и автоматную дробь… И затем — голос Москвы над Родиной!..
Вот они — пути истории и ее творцы. Все очень просто и величественно!
Взволнованный Кирилл свернул цигарку, набрал полную грудь сладкого махорочного дыма. Закружилась голова.
— „Река“! „Река“! — словно бы издали доходил к нему голос радиста. На остреньком носу Пчелкина блестел пот.
„И отдохнуть вам пора“, — вдруг вспомнил Кирилл шепот больного майора и кивнул согласно. — Да, сегодня это законное дело! Сколько дней мы не спали по-человечески?»
Он с наслаждением вытянул ноющие ноги, закрыл глаза, принялся было считать, но тупая тяжесть давила на мозг, и в памяти не было ни дней, ни чисел. Неслась сплошная стремительная лента: горящие села, снежные косогоры с черными силуэтами врагов, костры в лесу, дороги, тропы… Ни дней, ни ночей, ни чисел! Только рев орудий, гул чужих самолетов, пламя в лицо и — железное слово: «Вперед!» Только первые дни, первые отнятые пепелища отчетливо врезаны в память.