Звезды падучей пламень
Шрифт:
Но теперь Саути стыдился собственной молодости. И своей драмы он тоже стыдился. Это был сломленный человек, предпочитавший любую тиранию тем могучим всплескам бунтарской энергии, которые неотвратимо сопровождаются и жестокостями, и разрушениями – иной раз бессмысленными. Он видел только жестокости и не понимал, не хотел понять, что без этих мук, без этих неизбежных искривлений и насилий история не совершается никогда.
Позиция, занятая Саути, была вполне приемлемой для реакционеров, и они поспешили увенчать лаврами своего новоявленного барда. А он не переставал изумлять тех, кто давно его знал, своим мракобесием – прямо-таки фанатичным. «Дон-Жуана» он назвал «позором отечественной словесности», а Байрона – главою «сатанинской школы», с которой надлежит бороться всеми средствами. Да, очень разными оказались итоги, а ведь истоки были почти общими – во всяком случае, лежали рядом. Для Байрона Саути был ненавистен – даже не столько из-за его доносов, сколько из-за отступничества, возводимого в добродетель. Сам Байрон не предавал своих идеалов никогда. Пусть и не надеялся, что они осуществятся.
И на страницах «Дон-Жуана» он славит «монархам ненавистную Свободу» со всею патетической мощью, какая была доступна лишь его поэзии. Доходит весть о взволновавшейся Испании, где в 1820 году начиналась революция, которую потопят в крови, – и Байрон воодушевляется мечтой «увидеть поскорей свободный мир без черни и царей». Кто-то рассказывает ему о первых тайных обществах в России – и в шестой песне «Дон-Жуана» появляется:
Я знаю: в рев балтийского прибояУже проник могучий новый звук —Неукротимой вольности дыханье.Не пустым словом была его юношеская клятва возжечь и поддержать «святое пламя» вражды с тиранами!
Но вольность ущемляют, не останавливаясь ни перед клеветой, ни перед насилием, и не разгорается вспыхивающий мгновеньями свет, и жизнь словно цепенеет, стиснутая удавкой деспотии.
Он чувствует себя одиноким в эти годы, отданные «Дон-Жуану», – одиноким, но не смирившимся. Не смирится он до самого конца, ведь:
…Шторма силаМеня и крепкий челн мой не страшила.Между тем шторм нарастает, грозя захлестнуть его самого. В Равенне разгромлены карбонарии; полиции известно, что нижний этаж палаццо Гвичьоли, где обитает Байрон, давно превращен в склад оружия, известно и о собраниях, происходящих еженедельно в сосновой роще за городом. Графу Гамба и его сыну предлагается безотлагательно покинуть пределы Папской области. Семейство уезжает во Флоренцию – Байрон следует за ними: его судьба всецело принадлежит Терезе. А она подумывает о Швейцарии. Итальянские порядки становятся слишком в тягость.
Вмешательство Шелли удержит ее от бегства, и старые друзья встретятся в Пизе, где собрался небольшой кружок англичан, предпочитавших душноватый воздух Италии совсем уже застойной атмосфере на родине. Вести из Лондона неутешительны. Права граждан, освященные веками, растоптаны, своекорыстие владеет сердцами. Король Георг III, страдавший душевным расстройством, зимой 1820 года скончался, престол занял принц-регент, фактически давно уж управлявший страной, где «берут налоги чуть ли не с волны». Оторвавшись от «Дон-Жуана», Байрон пишет политическую сатиру «Видение суда». Это фантазия: силы неба судят усопшего Георга, и главным обвинителем на необычном процессе выступает Дьявол. Князь тьмы потрясен злодействами, которые чинил почивший венценосец, – до такого не додуматься и самому врагу рода человеческого. Речь Дьявола, как легко догадаться, заключает в себе оценки, бесспорные для автора:
С тех пор, как смертными монархи правят,В кровавых списках грязи и греха,Что всю породу цезарей бесславят,Другое мне правленье назови,Столь вымокшее в пролитой крови!Свое «Видение суда» еще раньше написал Саути. Это было сочинение, пересыпанное славословиями почившему монарху, – трудно поверить, что природа не обделила автора этих виршей большим лирическим дарованием. Байрон пародировал Саути зло и беспощадно.
Впрочем, за поэму он взялся не ради того, чтобы уязвить литературного врага. Из-под пера Байрона вышло произведение, поразившее своей политической смелостью. Он коснулся главных эпизодов минувшего царствования, и оно предстало хроникой бесчинств, насилий, грабительских войн.
Быть может, самые гневные строки адресуются английским правителям всякий раз, как Байрон вспоминает о судьбе Ирландии. То была старая его боль: и в «Чайльд-Гарольде», и в «Дон-Жуане» ирландские мотивы звучат поистине трагически. И не могли они звучать иначе. Закабаление Ирландии, упорно стоявшей за свою независимость, но всякий раз вынужденной покориться могуществу англичан, было одним из самых гнусных преступлений, чинимых и Георгом III, и принцем-регентом, ожидавшим, когда освободится престол.
Гёте назвал ирландские строфы Байрона «верхом ненависти» – и по праву. Такой накал отвращения к угнетателям редкость даже для байроновской поэзии. Едва принц-регент официально стал королем Георгом IV, он предпринял поездку в Дублин. Газеты захлебывались от умиления, описывая устраиваемые по этому случаю приемы и балы. А Байрон писал о том, как омерзительны эти пляски в цепях. И звал ирландцев к оружию. Потому что
…свобода исторгнута будет в бою —Ведь, как волки, всегда короли-властелиныОтдают лишь из страха добычу свою.Ждали, что Георг IV, благо он в здравом уме, положит конец безумствам и беззакониям, которыми запомнился его предшественник. Однако правление нового Георга оказалось еще ужаснее. Запрещались собрания и процессии, сыскное ведомство получило для своей деятельности широкий простор. Всех подозрительных немедленно высылали в колонии. Издатель Меррей, печатавший все книги Байрона, до того испугался, прочтя рукопись «Дон-Жуана», что расторг контракт с поэтом. Либеральные журналы либо закрыты, либо превратились в пустые светские листки. «Разрозненные мысли» Байрона, относящиеся к этой поре, содержат запись о «навозной куче тирании, где вызревают одни лишь гадючьи яйца».
Он был пессимистически настроен все те месяцы вслед за отъездом из Равенны ослепительным сентябрьским днем 1821 года. Не видел в своей жизни ни единого проблеска. Начинал тяготиться зависимостью от Терезы. Лишь встречи с Шелли, происходившие теперь по нескольку раз в день, помогали отвлечься от печальных размышлений, заполнивших и дневник, и последние песни «Дон-Жуана».
Шелли переживал свой поэтический расцвет. Он закончил «Прометея», писал историческую трагедию и стихи, овеянные высокой, чистой романтикой. Провал неаполитанских революционеров, расправа над восставшим Пьемонтом – ничто не могло поколебать его веры, что час великого обновления мира приближается. Он остро предощущал, что самовластье с неизбежностью рухнет, и человечество, низвергнув мрачные темницы, в которые заключен его мятежный дух, воспарит к жизни свободной и радостной, созидательной и счастливой. На письменном столе Шелли лежали наброски философской поэмы, которая так и озаглавлена – «Торжество жизни».
После стольких бедствий и страданий собственные его дела наконец начинали устраиваться. В Пизе, где он обосновался еще зимой 1820 года, явилась возможность безраздельно отдаться поэзии и мечтам о надвигающейся революции. «Дон-Жуан» привел Шелли в неописуемый восторг: «Печать бессмертия лежит на каждой его строфе». Он был убежден, что Байрон преступно растрачивает отпущенные ему огромные силы, предаваясь салонным беседам, обязанностям «кавалера-почитателя» и заботам о своих лошадях, птицах, собаках – их у него всегда жило с полдюжины. Уговорив друга избрать Пизу постоянной резиденцией, Шелли намеревался склонить его к серьезной деятельности день за днем: и творческой, и политической.