Зяма – это же Гердт!
Шрифт:
Свобода сказывалась и в его позиции по традиционно щекотливому для страны вопросу о «пятом пункте». Эту нашу неизбывную проблему для себя он решил раз и навсегда. К антисемитам относился со смесью гнева и брезгливости. Помню его строгое выражение лица, когда они с женой тщательно одевались к официальному приему в израильском посольстве. Но никогда не приходилось слышать от него конструкций вроде «мы, евреи». Он жил не среди представителей той или иной национальности, а среди людей, тем самым как бы приглашая их относиться друг к другу так же.
Игру он воспринимал как способ существования – и не изменил своему принципу до конца. Но «только этого мало», и Зяма не играл, когда посреди будничного разговора без предисловий вдруг начинал читать что-нибудь из Пастернака, Самойлова… Не знаю, как это воздействовало на других, но у меня по телу бегали мурашки – казалось, Зяма твердит стихи самому себе. Для него это чтение было эстетической и нравственной подкачкой, своего рода молитвой, очищением от реалий бытия. А вместе с ним ввысь возносились и слушатели.
Все годы, какие довелось общаться с Зямой, прошли передо мной чередой его неустанного интенсивного труда. Зяму постоянно рвали на части какие-то люди, бесчисленные звонки, телеграммы. Он всегда куда-то торопился, но никогда не опаздывал. Не припомню, чтобы он когда-либо пожаловался на усталость, сказал, как ему всё обрыдло и как хочется забыть это «должен, должен» и просто всласть поваляться.
Зяма был мужественным человеком, настоящим мужчиной. Его правила исключали подробное изложение того, как и что у него болит. Только близкие и посвященные знают, какие адские муки он выдерживал, чтобы не сорвать последние выпуски «Чай-клуба». Он всё умел делать руками, любая задумка по хозяйству завершалась у него всегда ладно, ловко. Любо-дорого было наблюдать за тем, как он упаковывает вещи. Талант проявлялся во всем, за что бы он ни взялся.
И вот о чем нельзя не рассказать, чтобы двинуться дальше. Тем Зиновием Ефимовичем Гердтом, которого все мы знаем и любим, он стал под воздействием многих лет общения с женой, Татьяной Александровной Правдиной.
Нашли они друг друга не сразу. Помню ту радостную и подлинно творческую атмосферу, в которую я окунулся, очутившись впервые в их скромной квартирке, где они радушно предоставляли мне кров и ночлег буквально в ногах своего ложа. Наши вечерние разговоры о Солженицыне, о бурных событиях театральной и литературной жизни велись без каких-либо скидок на мое юношество и затягивались до двух-трех часов ночи. А утром – подъем, запах хорошего кофе, бодрая интеллектуальная зарядка за завтраком и – вперед!
Таня в строгом соответствии со своей фамилией высказывалась прямо, по существу и высоко держала нравственную планку. Так было всегда и не могло не дать свои плоды. Очевидно было и взаимное обогащение супругов. У них быстро выработался общий эстетический и этический вкус, стиль жизни. Это сказывалось во всем: в оценках явлений и событий, в естественной манере поведения, в одинаковой открытости людям, в понимании природы и смысла юмора, в простоте и продуманности обстановки в доме – размер квартиры при этом не имел значения, – в функциональности и элегантности одежды, в мелочах быта, даже в едином пристрастии к сигаретам. В их дом люди всегда стремились – там было свободно, интересно, весело, вкусно есть, пить и жить.
Не надо думать, что при этом Зяма и Таня полностью растворялись один в другом. Они представляли собою яркие индивидуальности, и их соприкосновение, а порой и столкновение неизменно являло собой биение жизни.
Характерен эпизод из семейной хроники Гердтов, свидетелем которого я быть не мог, но представление о его содержании имею из рассказов непосредственных участников. Обсуждая некую проблему, эмоциональные супруги достигли такого накала беседы, что дружно пришли к выводу: пора разбегаться. Все слова уже были сказаны. Таня нервно ходила по комнате. Зяма стоял, отвернувшись к окну. И тут Таня раздумчиво произнесла: «Так, что же мне надеть…» Зяма расхохотался, и инцидент лопнул как мыльный пузырь.
Это был тот счастливый случай, когда муж ярко талантлив, а жена всё понимает, организует, вдохновляет, направляет и не проявляет интереса к собственному паблисити, всегда оставаясь в тени. Если угодно, Зяма жил «под шорох твоих ресниц», а Таня – «in the shadow of your smile».
Появляясь у Гердтов два-три раза в год, я заставал обычно одну и ту же картину: Центр управления добрыми делами в действии. Руководитель Центра (Таня) отдает короткие команды оператору (Зяме), сидящему за пультом (телефоном): устроить заболевшему А. консультацию профессора, оставить для Б. испрашиваемую сумму, организовать В. и Г. билеты в Большой театр, пригласить к себе на жительство провинциала Д., наконец, помочь мне же заготовить мясо для отправки в голодную Казань – и так далее. Все это совершалось как бы играючи в те немногие паузы между напряженной работой, когда Зяма оказывался дома, причем процесс, раз и навсегда отлаженный, шел с высоким КПД. Самодовольством или гордостью за содеянное благо у Гердтов никогда и не пахло, – наоборот, для них такой режим, со стороны казавшийся тяжеловатым, был будничным и привычным. Один Бог знает, сколько им в течение долгой совместной жизни удалось сделать для людей.
Как бы ни сложился день, около пяти вечера Зяма приезжал домой, усаживаясь за стол, говаривал что-нибудь вроде: «Ну, на обед я сегодня заработал!» – и с аппетитом истинного гурмана поглощал всегда отменно вкусно приготовленные домработницей Нюрой или хозяйкой блюда. Засим, довольный и благодушный, затягивался сигаретой и, отдохнув немного, снова исчезал допоздна.
Курил с нескрываемым наслаждением – по всей квартире в разных местах были расставлены бесчисленные пепельницы, привезенные со всего света в качестве сувениров. «А вот эту вещицу я попросил разрешения взять на память у распорядителя в знаменитом отеле. Он вежливо ответил, что у них подобное не принято, но, когда мы уходили, незаметно сунул ее мне в карман». Для обаяния Зямы границ не существовало.
Главным предметом в квартире, вне сомнений, был телефон. Домой Зяма в течение дня звонил при первой возможности, вникал в мельчайшие детали текущей обстановки, меняющейся с каждым часом. Первое, что делал, когда прибывал в любой пункт на земном шаре, а ездил он постоянно, – дозванивался до Тани и докладывал, что с ним всё в порядке. Обмен несколькими энергичными фразами – Антей припадал к своей Земле, – и нормальная жизнь восстановлена.
Как-то я попытался представить себе, каким мог бы быть памятник Гердту: еще небритый Зяма сидит в халате за круглым столом, в левой руке сигарета, правая – на телефонной трубке. Множественные приятельские контакты были милы его сердцу. Нюра как-то сказала: «Когда гостей два-три дня нет, – Зиновий Яфимыч ходит по квартире ску-ушнай!» Но он четко разграничивал приятельство и дружбу и подчеркивал, что по-настоящему близких друзей у него совсем немного.
Когда Ильф и Петров утверждали, что автомобиль – не роскошь, а средство передвижения, они, очевидно, имели в виду Зяму. Наследуя у отца с матерью их хромосомы, дальше каждый хромает сам. Неудивительно, что для Зямы автомобиль стал вторым домом, где он провел заметную часть своей жизни. И обращался он с автомобилем так же уважительно и бережно. Забавно было наблюдать постоянные разборки супругов – завзятых автомобилистов по поводу их индивидуального поведения за рулем. Случилось так, что, направляясь на консультацию Зямы с доктором, они подвезли и высадили нас с сыном возле храма Христа Спасителя. Дверца захлопнулась, и под взаимное ворчание Гердты укатили, а мы переглянулись, отчетливо понимая, что видим Зяму живьем в последний раз…
Уход со службы в театре подействовал на Зяму благотворно: у него буквально освободились руки, что в его возрасте послужило заметным облегчением, он стал еще меньше актером и еще больше – Зиновием Гердтом. Предложения следовали одно за другим, и было из чего выбирать.
Я не раз подступался к Зяме с вопросом: почему бы ему не взяться за книгу воспоминаний, – позади водоворот жизни, столько встреч с легендарными людьми, да и мастерское владение словом при себе. Он неизменно отнекивался, никак не объясняя свое равнодушие к этой теме. Наконец я понял, что, действительно, сидя за столом, исписывать страницу за страницей – не для него. Он должен просто жить. А кто-то обязан догадаться фиксировать эту жизнь.