ЖАНРЫ

13-ая повесть о Лермонтове
Шрифт:

его нутро, он свёртывался, как ёжик, вверх колючками, и сам начинал поносить всякого и

каждого, не стесняясь словами. И чем больше он поносил, тем чаще заглядывали ему в

душу, и тем чаще он краснел. Он был сентиментален, как мальчик, а жить хотел бретёром

и мужчиной в соку. Но помимо всего прочего он был некрасив. Большая голова, низко

вбитая в плечи, спина, крутая у лопаток, будто пригорбая, тонкие выгнутые наружу ноги,

голос пронзительный, как у выпи, глаза маленькие, мышиные, лоб горбатенький, как у

умных, но калечных детей, и, главное,— рост, маленький, незаметный рост.

Дорохов разостлал бурку и лёг на неё животом. Чернявый поручик сел возле на камень.

Разговор не клеился. Горы вокруг вспотели на солнце и парили лёгкими туманами. На

головищах гор багровели рубцы и парши от русских топоров, и туман сползал по ним в

долины серой прогнившей сукровицей. От солнца хотелось спать. Шилинский лес

бесновался нутряными гулами. Треск подходящей по лесу русской пехоты доносился

гудящей волной.

— Ты как хочешь,— сказал Дорохов,— а я посплю. Ты вот мне завидовал, что я начал

бой с восьми утра, а я, знаешь, ни жив, ни мёртв. Прости, родной.

Чернявый скривил губы и ответил, как на уроке:

— Будь покоен. Прикажу постеречь твой сон.

И покраснел, сам не зная отчего.

Чувствуя, что краснеет, и стараясь удержать набегающую на лицо краску, он стискивал

зубы, и тогда его мгновенно охватывала какая-то быстрая злость. Заряд её рождал такой

сумасшедший жест или такое решительное слово, которые невольно заставляли

побледнеть вмиг лицо. Потом, сдерживая волнующееся, как после рискованного прыжка,

дыхание и чувствуя с радостью, как скрылась краска застенчивости, он мог долго, до

нового приступа покраснения, быть добрым и ласковым малым. Вот и сейчас ему нужно

было найти такое слово, но оно не подыскивалось, и злость не рассасывалась, а

плескалась в сердце густой мокротой.

Над обрывом, откуда были видны запястья дальних гор, охотники развели костры.

Дороховские — поближе к обрыву, чернявого поручика — ближе к лесу. Люди обоих

отрядов шумно беседовали и делились провиантом, но держались как люди разных

племён. Далеко в стороне вспархивали одинокие выстрелы. Их эхо раздражённо

стрекотало меж утёсов, никого не пугая.

— Наш-то чернявый заткнул вашего,— говорил в кругу дороховских охотников

горнист Орхименко.— Ей-богу — заткнул. Из арапов он, знаешь, визгливый, пороховой

парень.

— Вон он, до ваших коней пошёл,— поглядел через головы говоривших старый

дороховец.— Не, какой же он офицер, поглядите. Один горб, Исусе Христе.

В кругу засмеялись. Чернявый дошёл до коноводов. Четверо дежурных валялось в

траве, шепчась над медным пятаком. Увидев поручика, они вскочили.

— Чисто замучились с девкой, ваше благородие,— предупредительно сказал один из

них.

— Пымали девку,— сказал другой,— четыре нас, девк один. Пиатак бросали — каму

придиот.

— Какую девку? — спросил поручик.— Откуда?

Старший татарин объяснил ему, что в перестрелке с коня упал раненный в ногу горец,

с ним вместе свалилась девка, сидевшая за его спиной. И показал в сторону. У орешника,

по горло в зелени, спутанная по рукам и ногам, лежала девочка лет двенадцати. Лицо её

было бы красиво, если бы не было страшно испуганно. Она дышала хрипло, и живот её

громко бурчал.

— Может, вам развязать её, ваше благородие? — спросил подошедший фельдфебель.—

Девка, видать, чистая, махонькая.

Поручик махнул рукой.

— Смотри, как бы кого не сглазила,— пронзительно крикнул он.

Солдаты попервоначалу голоса испугались, но по улыбке поняли, что это шутка, и

загрохотали довольно.

— Ничяво, ничяво,— замигал татарин, тот, что бросал пятак,— я всякий девка люблю.

Вечером, в крепости, у майора Гнедича, дороховский субалтерн, чиркая красными,

обветренными глазами, пил водку, как большой, и ввязывался в общий разговор с

впечатлениями о последнем набеге.

— Ну, так как же, вы говорите, как? — подзадоривал его отрядный казначей.— Как это

они, ну-ка?

И субалтерн, трудно выковыривая слова языком, в пятый раз рассказывал о стычке

Дорохова с Мишелем. Сначала будто бы встретились очень мило, потом Дорохов лёг

спать, а Мишель взялся держать посты, но постов не расставил, а ловил в лесу со своими

татарами белок, потом нараспев читал им французские стихи, а они грустно тянули припев

из своих монгольских мелодий без слов. Наконец он завалился спать, сняв сапоги, будто

дома. Дорохов проснулся злой, разбудил Мишеля, и они о чём-то долго говорили между

собой, пыхтя друг на друга. Субалтерн мог схватить лишь одно, как сказал Дорохов: «Ты

слишком на меня похож, Мишель. Играй-ка лучше кого другого».

— Ах, отцы мои, неужто так прямо и сказал? — захлебнулся от удовольствия казначей.

— Именно,— подтвердил с пьяной серьёзностью субалтерн.

— Этот Лермонтов хочет быть покойником на всех похоронах,— перебил субалтерн-

офицер, сидящий в углу.

— Ну, и Дорохов тоже,— сказал небрежно субалтерн.— Только у Дорохова это

естественно, а у Мишеля глупо.

— Вот уже полгода я их обоих знаю,— сказал казначей,— и всё не могут угомониться.

Так один в одного и играют.

— В Грушницкого играют,— сказал доктор,— вот в кого. Помните Грушницкого? Тоже

хромой был, как Лермонтов. Помните, он был ещё разжалован в юнкеры?

— А ведь верно,— обежал всех глазами казначей.— И скажите, что такое было в этом

Грушницком? Верно, верно,— кивнул он доктору.— Совершенно правильно подметили.

Даже внешностью схож. Юнкеришко, фат, завистник. Ох, я его по одному случаю помню.

Поделиться с друзьями: