13-ая повесть о Лермонтове
Шрифт:
— Слушайте, если вы будете умником, я вас представлю одной моей знакомой. Но чур
— не изменять.
Чернявый поручик хотел было сплюнуть от набежавшей тошноты, но удержался, глот-
нул слюну, и как-то вышло похоже на волнение. Проглотив слюну, он смутился, покраснел
и ничего не сказал.
— Ну, вот, теперь я верю,— шепнула Реброва,— я вижу вас насквозь. Я верю, что вы
меня любите.
И коснулась ногою в фижме его сухого колена.
— Мы будем счастливы,— сказала она.— Не правда ли?
Его высоко поднятые брови выражали удивление; глаза сдержанно смеялись, а углы
рта были наивно опущены вниз.
— Вы знаете, что я не верю в счастье. Я никогда не буду счастлив,— сказал он без
всякой наигранности.
— Скажите, что будете,— настаивала девица, картавя.— Ну, противный, скажите, что
будете. Ну, скажите!
— Буду,— сказал он, сдвинув скулы.
И тотчас, далее не глядя на неё, решил, что бросит возиться с дурой.
— Я пойду лягу,— сказал он.— Мне тяжело.
— Пойдёмте к Адель,— предложила девица,— вы хороший и милый, и я, как
обещалась, представлю вас ей.
В стороне от аллеи они встретили даму, читавшую на ходу.
— Мадам, вот Лермонтов, о котором я вам говорила. Он только что приехал по
болезни. Прошу любить и жаловать. Вы уже знаете её, Мишель, она нам говорила.
Знакомьтесь.
Лермонтов низко склонился к руке.
Опять рассказы о горцах, войне, о кавказских пейзажах. Запах «пачули» говорил о
Париже. Её слова казались мудрыми, даже когда они говорила очевидные глупости.
— Вы, русские, не понимаете Дантеса,— щебетала она, дыша «пачули».— Ваш
Пушкин был гениальным поэтом, но в жизни оказался очень посредственным Отелло.
Просто ревнивый русский мавр.
Поручик соглашался и смотрел ей в глаза.
— Мне говорили, что вы «гамэн». Я этого не вижу. Я вас читала — можете гордиться,
— продолжала она.
Глаза её нежно и просто оглядывали его.
— Не стану скрывать, мне весьма хотелось вас видеть. Вы даже можете за мной
волочиться. Я позволяю.
Реброва замкнулась в торжественном негодовании на столь легкомысленное
поведение, но в душе радовалась тому, что мадам Адель так дурно себя рекомендует.
— Я не поклонник общительных женщин,— сказал Мишель, маскируя слова под
шутку.
— Общительных или доступных?— переспросила мадам Адель.— Вы могли бы
выразиться точнее. Вспомните, что у вас на Руси юродивые и шуты всегда говорили
правду.
Мишель потрезвел и испуганными глазами бродил по лицу мадам. Сравнить его с
шутом! Здорово! Он был груб с женщинами, как всякий слабый самец, и грубость была
его оружием. Теперь это орудие обращалось против него женщиной. И для него уже было
теперь неясно, что из себя представляет эта парижанка с глазами мужчины. Разговор о
Дантесе и разрешение любить, и этот пряный запах сверхмерных чувств, этих духов, и,
наконец, эта манера говорить обещали многое. Он чувствовал, впрочем, что завоевать
такую женщину трудно, она может свалить предательским ударом, так именно, как часто
сбрасывал он сам.
Он вежливо пригласил её в Кисловодск, горя нетерпением показать её своей банде и
там на людях ответить ей каким-нибудь армейским жестом.
Вместо ответа она сказала невинно:
— Вы знаете, я осталась сегодня без молока. И виноваты в этом вы.
— Я? — удивился он.— Да я в жизни не пил молока, мадам.
— Сегодня девушка, которая приносит нам молоко, сказалась больной. Вы, говорит
она, очень её утомили.
Задрожав от стыда, Реброва ушла в изучение парка. Поручик вспотел. Пот перебил
запах «пачули», он бросал быстрые взгляды на Анну Реброву и на Адель, мучительно
стараясь найти какой-нибудь выход, и, не находя его, улыбался растерянно.
Мадам Адель, лукаво оглядывая его, беззвучно смеялась.
— Ну, мы с вами теперь будем друзьями,— сказала она.— Я просто хотела поговорить
с вами на вашем же языке.
— Вы очень чутки, мадам,— сказал он, кривя рот.
— Не сердитесь,— попросила она.— Я вам сейчас расскажу одну поучительную
историйку. Вы, должно быть, знаете, что в романе «Флориани» Жорж Занд изобразила с
большой прозрачностью упрямое обожание Шопена и его капризный характер?
— Так-с,— кивнул головой поручик.
— Когда она читала роман в рукописи художнику Делякруа и Шопену, жертва и палач
вызывали у Делякруа одинаковое удивление: Жорж Занд не была нисколько смущена
прозрачными разоблачениями, а Шопен просто не понимал, в чём дело. Это показывает,
мой милый Лермонтов, что для того, чтобы быть понятным, нужно с каждым говорить на
его языке. На месте Жорж Занд я написала бы слова на «Похоронный марш», назвав его
«Похороны нашей любви», и поместила бы пьесу на его пюпитре...
— Так-с, а я бы сказал ему,— перебил её поручик,— я бы сказал ему: «Вашей матерью
я никогда не была, любовницей перестала быть, неужели вы принимаете меня за свою
кормилицу?» Вот я как бы сказал ему, мадам... И простите. Разрешите откланяться. Я
немного болен.
— Идите,— сказала она.— Итак, мы едем вместе в Кисловодск?
Она вписала себя в его дни, кик экспромт. Он так много лгал в жизни, что все события
перестали играть для него какую бы то ни было роль. Он был уверен, что нет ничего, чего
нельзя было перелгать. В сущности, ему было совершенно неважно, станет ли она его
любовницей. Гораздо важнее, чтобы в этом был убеждён свет. Его питерское бельё
износилось, и нового он не заказывал, он боялся своего запаха и мог любить близко тех,
кого уже не уважал и перед кем никакими грехами своими не стеснялся. Как женщин, он
знал без лжи и фиглярства черкешенок с линии. Они поили его по утрам айраном и