160 шагов до Лео
Шрифт:
— Ты точно знаешь, что сахару ровно стакан? — он то садился на красный диван-уголок, то заходил с другой стороны квадратного белого стола и садился на табуретку. — А сгущенку положила? Ты уверена, что им понравится?
— Как по-твоему, дед? — я пробовала отшучиваться, ибо меня смешила его озабоченность не к месту. — Ты же сам говорил, что я в бабушку Сашу и что у меня ее гены, — я поправила очки, скользящие по вспотевшему носу.
— Бабушку! Променяла меня на тосканские сигары! Теперь госпожой стала, м… твою! — выругался он, отошел к окну и отодвинул занавеску. Именно таким я запомню его: стоит согнувшись, выглядывает кого-то, а сквозь редкие волосы светятся капельки пота на лысине.
Уже стемнело, а родителей все не было. Я стала нервничать. Около девяти часов вечера раздался телефонный звонок. Ответил дед. Он говорил отрывками, потом положил трубку и затих на мгновение. Медленно пошел мне навстречу, словно его хватил паралич и ноги превратились в деревянные ходули. Рот деда скривился, задергался и забормотал что-то бессвязное:
— Ассолька… Там… сейчас баба Нюра… Беда-то какая! — он схватился за сердце и сполз на стул около стола, где я еще возилась с тортом.
— Что дед? Что?? — закричала я.
— Авария. Скорая… Но поздно, — еле слышно ответил он и также тихо заплакал.
На большой скорости в «Жигули» родителей врезался внедорожник, за рулем которого был перебравший наркоман. Он остался жив, хотя ему и ампутировали пальцы правой ноги, а вот родители погибли на месте. Деда вызвали на опознание, меня же брать с собой он наотрез отказался: «Оставайся дома. Вдруг госпожа позвонит».
Дед уехал с соседом, папиным другом, а в нашу квартиру черным айсбергом тут же заплыла баба Нюра, подруга деда и соседка по лестничной клетке:
— Бледная какая. Поплачь, поплачь. Лучше будет.
Что она говорит? Я посмотрела отрешенно на нее. Что происходит? В голове какой-то вакуум. Мозг еще не понимает новой реальности, из-за этого я стала механической куклой, не способной испытывать какие-либо эмоции.
— Нормально я, баб Нюр. Все хорошо, — нелепо улыбнулась, а сама не к месту подумала: «Точно также она утешала деда, когда его бросила бабушка».
Следующие три дня плыли как в тумане. Приходили соседи, знакомые и просто чужие люди. Выражали соболезнования, приносили цветы. Кто-то оставлял конверты, дед засовывал их во внутренний карман пиджака. Я молча кивала, принимала их объятия, но никаких чувств при этом не испытывала. Старалась лишь привыкнуть к мысли, что родителей у меня больше нет. Потом снова пришла баба Нюра, сготовила поесть. Достала бутылку водки из холодильника, мамины любимые рюмки, и меня это задело: почему она вдруг распоряжается на нашей кухне? Но тут зазвонил телефон. Ответил дед запыхавшимся голосом. Он только что вернулся. Вроде, говорили обо мне. Ко мне подошла баба Нюра, протянула чашку с чем-то темным:
— Не ешь ничего. Хоть попей. Со смородиной.
Я обвела взглядом квартиру. Незнакомый парень сдвигал бордовые кресла к стене. Чужие женщины принесли две деревянные скамьи, расставляли стулья. Баба Нюра закрывала белыми простынями зеркала на стенке из мореной березы, потом принесла подушку из спальни, будто собиралась класть меня спать. Взбивая ее, сказала:
— Ишь, сама позвонила. Как чувствовала! Завтра к похоронам обещала быть.
Я смотрела на ее мясистую родинку над левой бровью и безучастно спросила:
— Она?
— Любительница легкой жизни. Бабка твоя, кто же ешчё?
— Понятия не имею.
— А я имею!
Баба Нюра снова рассказывала, что я слышала от нее уже не раз:
— Раскулаченных с Оренбуржья в Ташкент тогда отправляли. Отец ее еще тот бунтарь был. Сказал: ни хозяйства, ни дома своего не отдаст. Так и сделал. Дак его сразу и расстреляли. А жену с четырьмя детишками сюда-то и сослали. Бабка твоя была маленькой самой. А двое-то ребятишек так по дороге и помёрли. Вот. Мать её больше замуж никогда и не вышла. А потом и вовсе выпивать стала. Мы-то с бабкой твоей на одной улице росли, знаешь? Они вечно голодные да сопливые бегали. Ну, соседи кто хлеба даст, кто накормит, ешчё чего. А потом Санька-то в школу пошла. Смышленая такая. Особливо в математике, языках там. А вечерами-то училась, днём работала вовсю. Ну, в институте с дедом твоим познакомились. На последнем курсе поженились. Дочку ему родила. А потом ее как подменили. И что у ней только в голове-то было? Никому не известно. Улетела с начальником в командировку, да оттуда и не вернулась.
— Баб Нюр, зачем сейчас-то?
— Чтоб ты запомнила.
— Знаю, баб Нюр, — устало сказала я. — Когда родителей привезут?
— Уж скоро. Ты только деда-то одного не оставляй. Не езжай с ней.
— Куда?
— Она тебя с собой звать будет. Ты не езжай.
— Не, не поеду, — вяло ответила я, уставившись на ее родинку, которая вводила меня в транс.
Утро следующего дня разбудило меня смесью перегара, хризантем и подпорченного мяса. Два гроба посреди темного зала шесть на пять, которым так гордилась мама, утопали в цветах, оставляя непокрытыми лица родителей. Я смотрю на них украдкой. Не-ет, это не они. Те, настоящие, так и остались где-то на дороге под куском искореженного металла, который прежде был их «Жигулями». Медленно подхожу к гробу мамы. В глазах белые мушки, в ушах звон. Прикасаюсь губами к холодному, твердому лбу. Долго смотрю на нее. Незнакомое мне выражение лица: чистое, умиротворенное и приветливое. Я ее совсем не помню такой. Она вечно суетилась, куда-то бежала. Даже во сне двигала ногами.
Затем подхожу к отцу. Снова прикладываю губы. Замечаю короткую седую щетину и темное пятно на левой щеке. Все это делало его лицо угрюмым. Мама уже больше не скажет: «Когда смеешься, ты копия своего отца!» Хотя я как две капли похожа на нее.
По обе стороны от гробов в ряд стоят две скамьи. Слева папины сослуживцы и близкие друзья. Напротив — наши соседи и мамины подруги. Я подхожу к ним и сажусь посередине на пустое место. Все женщины в черных косынках. Кто-то тихо плачет, кто-то читает молитвы.
Дед стоит у окна и выглядывает кого-то. Потом поворачивается к двери и смотрит на входящих. На бледном лице краснеет нос сарделькой — то ли от принятого «за упокой», то ли от невыплаканных слез. Кто-то незнакомый ставит стул с той стороны, куда обращены ноги родителей.
Баба Нюра брызжет слюной в ухо и шипит ядовитым голосом:
— Ишь! Её ждет, — она с подозрением смотрит на деда. Наступает тишина и в дверях появляется она.
— Явилась, не запылилась! — продолжает шипеть баба Нюра, переводя взгляд на входящую.
Женщина одета в черное строгое платье, сшитое по фигуре, которое подчеркивает ее прямую осанку. Бордовые, начищенные до блеска, туфли. На тон светлее перекинутая через плечо сумочка. Под черной шляпой с маленькой вуалью, которая едва прикрывает лицо, я замечаю материнские правильные черты и «наши, михайловские» большие глаза. Надо же! Как нелепо смотрится здесь ее заграничный стиль.
Она подошла к гробу матери, обитому красной материей, из которой торчали кривые, погнутые шляпки гвоздей. Приложила губы к ее лбу и застыла. Потом разложила равномерно скученные в одном месте цветы. Я заметила, как дрожит ее рука в черной перчатке, когда она оперлась о гроб, чтобы снова поцеловать маму.
— Бросила дочь, теперь плачет! — не унимается баба Нюра. — И тебя бросит! Попомни мои слова!
— Неее, не поеду, — на автомате глухим голосом отвечаю я.
— Шшш! — пригрозила незнакомая женщина слева.
В тишине я услышала, как та, которую все называли моей бабушкой, всхлипывает. Потом она подошла к гробу отца, поправила цветы в том месте, где были его ноги. Отошла, подошла к стулу и села на краешек. Достала из сумочки белый платок и вытерла нос. Опустила голову, сложила руки в замок и затихла. Я не отрывала от нее глаз, пока не приехал автобус.