1984. Дни в Бирме
Шрифт:
По утрам погода была хмурой, почти ноябрьской: серое небо, первые желтые листья, зяблики и скворцы собирались в теплые края. Дороти снова написала отцу, прося денег и одежды; ответа она так и не дождалась, и никто больше не написал ей. Конечно, кроме ректора никто и не знал ее текущего адреса, но в ней теплилась странная надежда получить письмо от мистера Уорбертона. Она была близка к отчаянию, особенно по ночам, лежа без сна в дурацкой соломе и думая о туманном, тревожном будущем. Хмель она теперь рвала день ото дня все решительней, с каким-то даже остервенением, прекрасно понимая, что каждая шишка — это кирпичик в стену, отделяющую ее от голодной смерти. Глухарь, ее напарник, тоже рвал как одержимый, ведь на эти деньги ему предстояло жить до следующего сезона. Они стремились собирать по тридцать бушелей в день — итого пять шиллингов — на двоих, но никогда не достигали этой цифры.
Глухарь был чудным старикашкой и неважным компаньоном после Нобби, но по-своему неплохим. В прошлом корабельный стюард, он уже много лет бродяжничал и был глух как пень, а потому манерой общения походил на тетку мистера Ф[199]. Кроме того, он был «с приветом», хотя довольно безобидным. Часами напролет он напевал одну и ту же песенку: «Ты ж моя залупа… Ты-ыж моя залупа». И хотя сам он этого не слышал, пение, судя по всему, доставляло ему удовольствие. У него были самые волосатые уши, какие Дороти доводилось видеть, — дикобраз мог бы позавидовать такой растительности. Глухарь каждый год собирал хмель на ферме Кэрнс и, отложив фунт стерлингов, проводил райскую неделю в пансионе на окраине Лондона перед тем, как снова выйти на дорогу. Только в эту неделю за весь год он и спал на, с позволения сказать, кровати.
Сбор хмеля подошел к концу 28 сентября. Оставалось еще несколько несобранных полей, но хмель на них не уродился, и мистер Кэрнс в последний момент решил: «пущай сохнет». Бригада номер девятнадцать доделала свое поле в два часа пополудни, после чего бригадир, низенький цыган, вскарабкался на столбы, поснимал оставшиеся гроздья, и мерщик увез последнюю партию хмеля. Когда он скрылся, раздался чей-то клич: «Клади их в корзины!» И Дороти увидела, что к ней двинулись с грозным видом шестеро мужчин, а все женщины бросились врассыпную. Не успела она увернуться, как мужчины схватили ее, уложили в корзину и принялись грубо раскачивать из стороны в сторону. Затем ее вытащили, и молодой цыган запечатлел на ней чесночный поцелуй. Поначалу она воспротивилась, но затем увидела, что так же поступают со всеми женщинами, и успокоилась. Очевидно, это была местная традиция — укладывать женщин в корзины в последний рабочий день. В лагере той ночью дым стоял коромыслом, и почти никто не спал. Дороти надолго запомнилось, как она водила хоровод вместе со всеми вокруг огромного костра: за одну руку ее держал румяный помощник мясника, а за другую — пьяная в хлам старуха в картонной шапочке шотландских горцев — под пение «Оулд-ланг-сайн»[200].
Поутру сборщики пошли на ферму за своими деньгами, и Дороти получила фунт и четыре пенса, и заработала еще пять пенсов за то, что подсчитала выручку для неграмотных. Сборщики из кокни платили за это по пенни; цыгане платили только лестью.
И вот Дороти, вместе с Тарлами, направилась на станцию Вест-Акворт, в четырех милях от хмельника; мистер Тарл нес жестяной сундук, миссис Тарл — младенца, другие дети — всякую мелочовку, а Дороти катила тележку со всей посудой Тарлов и кривыми колесами.
Они пришли на станцию около полудня, а поезд, ожидавшийся в час, прибыл в два и тронулся в четверть четвертого. Поездка оказалась ужасно долгой — дистанцию в тридцать пять миль они одолевали шесть часов: поезд еле тащился по долам и весям Кента, там и сям подбирая сезонников, то и дело возвращаясь и пережидая на боковых путях, пока пройдут другие поезда, и прибыл в Лондон в начале десятого вечера.
7
Той ночью Дороти спала у Тарлов. Они так прониклись к ней, что были готовы приютить ее и на неделю, и на две, пожелай она воспользоваться их гостеприимством. Они ютились всемером (считая детей) в двух комнатах, в многоквартирном доме неподалеку от Тауэрского моста, и устроили ей постель на полу, из двух ковриков, старой диванной подушки и пальто.
Утром Дороти попрощалась с Тарлами, поблагодарив их за доброту, и направилась прямиком в общественные бани в Бермондси[201], где смыла с себя пятинедельную грязь. После этого она принялась искать жилье, имея при себе шестнадцать шиллингов и восемь пенсов и никакого багажа. Свое платье она заштопала и почистила самым тщательным образом, а черный цвет придавал ему относительно опрятный вид, даже ниже колен. К тому же в последний день на хмельнике одна из «домашних» сборщиц из соседней бригады подарила ей приличные туфли и пару шерстяных чулок.
Лишь к вечеру Дороти удалось снять комнату. Порядка десяти часов она мерила шагами Лондон: из Бермондси в Саутворк, из Саутворка в Ламбет, по лабиринту улиц, где на замусоренных тротуарах оборванная детвора играла в чехарду. В каждом доме, куда она обращалась, повторялось одно и то же — домовладелица наотрез отказывалась сдать ей комнату. Одна за другой злобные тетки в дверях домов окидывали ее таким взглядом, словно она была бандиткой с большой дороги или государственным инспектором, и говорили перед тем, как захлопнуть дверь:
— Одиноких девушек не берем.
Дороти, конечно, этого не знала, но одного ее вида было достаточно, чтобы возбудить подозрительность всякой добропорядочной домовладелицы. Они бы могли закрыть глаза на ее запачканное и обшарпанное платье, но только не на отсутствие багажа. Одинокая девушка без багажа сулит неприятности — такова первая и главная заповедь лондонской домовладелицы.
Около семи вечера, едва держась на ногах от усталости, Дороти зашла в замызганную кафешку у театра «Олд-Вик» и попросила чашку чаю. Владелица разговорилась с ней и, узнав, что ей нужна комната, посоветовала «попытаться у Мэри, в Веллингс-корте, возле Ката[202]». Судя по всему, эта Мэри была не из разборчивых и сдавала комнаты всем, кто мог платить. В действительности ее звали миссис Сойер, но мальчишки называли ее Мэри.
Веллингс-корт Дороти нашла не без труда. Нужно было пройти по Ламбет-кат до еврейского магазина одежды под названием «ЗАО “Отпадные брючки”», затем повернуть в узкий переулок, а из него налево, в другой переулок, еще более узкий, так что приходилось буквально протискиваться между чумазых оштукатуренных стен. Усердная ребятня исцарапала штукатурку матерными словами, да так основательно, что не сотрешь. Переулок выводил в дворик, образуемый четырьмя высокими узкими зданиями с железными пожарными лестницами.
Спросив у местных, Дороти нашла Мэри в подвальной каморке в одном из домов. Это оказалась ветхая старушонка с жидкими волосами и изнуренным лицом, похожим на припудренный череп. Голос у нее был хриплый, недобрый, но при этом вялый. Она ничего не спросила у Дороти и вообще едва взглянула на нее, только потребовала десять шиллингов и хмуро сказала:
— Двадцать девятая. Третий этаж. Подымайся по черной лестнице.
Черная лестница, как можно было догадаться, располагалась внутри дома. Дороти стала подниматься по темной спиральной лестнице между влажными стенами, чуя запах старых пальто, помоев и нечистот. Когда она проходила второй этаж, раздался резкий смех, открылась одна из дверей, и показались две разнузданные девицы, уставившиеся на Дороти. Они казались молодыми, на лицах у них были румяна с розовой пудрой, а на губах — алая помада цвета герани. Но их светлые глаза под розовыми веками были тусклыми и старыми, словно старухи надели маски девушек — жуткое зрелище. Та, что повыше, обратилась к Дороти:
– ‘Дарова, дорогуша!
— Здрасьте!
— Новенькая, что ли? В какой комнате кемаришь?
— Номер двадцать девять.
— Боже, вот же чертова дыра! Выйдешь вечером?
— Нет, не думаю, — сказала Дороти, слегка ошарашенная таким вопросом. — Слишком устала.
— Так и поняла, раз без марафета. Но, это! Ты ж не на мели, дорогуша? Шлюпку не губишь без дегтя? А то, если надо намазюкаться, тока скажи. Мы тут все боевые подруги.
— О… Нет, спасибо, — сказала Дороти, опешив.