6 мая 2009 года
Шрифт:
Аяз Муталибов до сих пор гражданин Азербайджана. В России живет по удостоверению беженца, за границу ездит по советскому загранпаспорту лица без гражданства. В 2001 году Землячество азербайджанцев в России избрало Муталибова своим почетным президентом, но, как говорит Муталибов, после звонка из Баку организацию расформировали, и больше с московскими азербайджанцами он отношений не поддерживает, чтобы не портить им жизнь. В Баку по-прежнему хочет вернуться — недавно Ильхам Алиев провел референдум по поправкам в конституцию, среди которых — гарантии бывшим президентам. Муталибов надеется, что эти гарантии относятся и к нему, и ждет.
В начале 1990 года журналист Андрей Караулов брал интервью у доживавшего свой век в Москве персонального пенсионера Гейдара Алиева; 67-летний Алиев выглядел призраком из брежневского прошлого, говорил, что у него все позади: «Знаете, я ни с кем не хочу быть, я хочу быть сам с собой. Я хочу быть самим собой. Ни с кем не хочу, хватит... Я и так уже осложнил себе жизнь». Кто бы мог тогда подумать, что всего через три года изгнанник Алиев триумфально вернется в Баку, проруководит страной еще почти десять лет и передаст власть сыну? Параллель с Муталибовым (сейчас ему семьдесят) слишком очевидна, но еще более очевидно, что на Алиева он совсем не похож, и в Баку не вернется — никогда.
Апельсиновая аллея
Вспоминает Дарья Максимовна Пешкова
Я родилась в Неаполе, а моя сестра Марфа на два года раньше — в Сорренто. Именно там мы жили с папой, Максимом Пешковым, и дедушкой Максимом Горьким, до самого возвращения всей нашей семьи в Россию в 1930 году. Не могу сказать, что жизнь в Италии как-то сильно отпечаталась у меня в памяти, но хорошо помню несколько эпизодов.
Например, такой: в доме, где мы жили, была специальная детская столовая, с камином. Нас каждое утро кормили творогом — так, что в какой-то момент я этот творог просто возненавидела. Тайком ото всех, пока никто не видит, я выбрасывала творог в камин. Так продолжалось довольно долго, пока в доме вдруг не завелись мыши. Никто не мог понять, откуда они взялись.
И вот вдруг в один прекрасный момент меня именно за этим занятием застает мой дедушка. Что тут началось! Он схватил меня за шкирку, стал трясти, поволок в комнату. Бабушка за меня вступилась, кричит: «Отпусти! Хватит!» Позже мне рассказывали (я этого не запомнила), как он выговаривал мне за то, что я смею выбрасывать еду в то время, когда детям в России нечего есть. Надо думать, Алексей Максимович действительно вышел из себя, — всем известно, что нас с Марфой он просто боготворил.
Помню еще апельсиновую рощу — деревья, растущие вдоль дорожки, выходящей к морю.
***
Как ни странно, переезд из Италии в Россию совершенно не произвел на меня впечатления. Конечно, во многом произошло это потому, что переехали мы не в Москву, а в Тесели, а Крым, в общем, имеет больше общего с Аппенинами, чем улица Малая Никитская или Горки, куда мы в конце концов переехали и где я жила до школы. Так что акклиматизировались мы постепенно.
***
О моем отце Максиме Пешкове написано незаслуженно мало, и многое из того, что написано, тоже незаслуженно. Это был веселый, брызжущий энергией человек огромного таланта. Прекрасно рисовал, прекрасно владел словом. Был такой эпизод: он поехал с партийным поручением в Сибирь за хлебом, и в этой командировке написал рассказ под названием «Лампочка Ильича». И отослал его для публикации, подписав своим настоящим именем. В итоге, не разобравшись в именах и псевдонимах, его опубликовали как рассказ Максима Горького. Помню, как они в шутку препирались с Алексеем Максимовичем: мол, ты такой известный, что даже мои труды на тебя записывают...
С моей мамой у отца была совершенно замечательная история отношений. Познакомились они на катке на Патриарших прудах. Мама, урожденная Надежда Введенская, дочь известного московского врача, была (в общем, против своей воли) сосватана отцовскому ординатору Синичкину, венчалась с ним, а потом в первую брачную ночь сбежала к Максиму Алексеевичу.
Приходилось читать, что моего отца спаивали. И это правда: спаивали его чекисты, и он, конечно, был их жертвой. У партии были на него большие виды — в нем видели агента влияния при Горьком, который, как вы знаете, по отношению к революции был большим скептиком; Ленин даже давал моему отцу наказ перед отъездом в Италию, чтобы он как следует разъяснял Горькому суть революции.
Отец много ездил по стране и видел жизнь реальную, а не ту, которая представлялась из Кремля. И поэтому вскоре понял, что то, во что он верил, несет народу не благо, а сплошные несчастья. Отец стал отходить от партийной работы, охладевать к революции, и его тут же взяли под контроль, стали им манипулировать. Поди-ка не выпей за Сталина, потом еще раз за Сталина, потом за Ворошилова? Горький, конечно, был очень болен, у него, например, легкие были в ужасном состоянии, и его смерть была событием ожидаемым, — думаю, она произошла без всяких посторонних вмешательств. А вот смерть отца явно была срежиссированна. Его оставили ночевать на морозе, и он умер от пневмонии. Как его лечили, никто не знает, — хотя бабушка от него не отходила.
***
Сказать честно, я не очень замечала сгущающиеся над домом тучи, — просто потому, что была еще очень мала. Но, конечно, тридцатые вспоминаю как тяжелое время, — мы потеряли отца и деда.
Но куда более драматично складывалась судьба моей матери. После смерти отца и деда любой мужчина, который приближался к ней, был обречен. У нее завязались отношения с директором Института русского языка и литературы Лупполом, и он был тут же арестован. Затем ее избранником был архитектор Мержанов, арестовали и его. Мать при этом не трогали, зато вокруг нее оставляли «выжженную землю». У мамы была приятельница, которая была вхожа в высшие круги власти, и перед самой смертью, уже в наше время она рассказала, что Сталин сам имел виды на мать и предлагал ей соединить судьбы (он действительно часто приезжал к Горькому в Горки, и всегда с букетом цветов). И потому убивал любого, кто к ней приближался. Но я бы не исключала мотив мести Горькому за его вроде бы предательство. Ну и к тому же, о Ленине Горький написал книгу, а все-таки о Сталине — нет.
***
Коммунистической идеологии как таковой дома никогда не было, но из нас, так сказать, делали порядочных людей, стремясь, чтобы мы не превратились в барчуков. Вот, например, был такой случай: одна фабрика прислала нам с Марфой шелковые платья; до сих пор помню — синие, с птицами... Можете себе представить, что такое шелковое платье в 30-е годы? Нас в них одели, подвели показать дедушке. Реакция была мгновенной: «Откуда это?» Ему объяснили. «Немедленно снять и отправить обратно!» Для нас, понятно, это было одно расстройство, но подношений Горький не принимал и нас учил тому же.
***
Мы переехали в дом на Никитской, когда пошли в школу. Школа была известная — 25-я, впоследствии 175-я, где учились дети членов правительства; были там ученики и познатнее меня, так что я не стала объектом пристального внимания. В одном классе с Марфой училась Светлана Сталина, со мной — Света Молотова. У обеих были охранники, только Сталина была с характером и выставляла своего топтуна в учительскую, а охранник Молотовой сидел прямо на уроке. При выходе на перемену нашей главной задачей было в общем потоке постараться сбить ее с ног, чтобы охранитель занервничал.
В 1940 году, после поездки Молотова в Германию, Риббентроп подарил его дочери парту. Ее поставили в нашем классе, и честь сидеть рядом с ней доставалась той, кто в тот или иной момент была лучшей ученицей класса. У меня же со Светланой была единственная стычка: школы, как вы знаете, делились на мужские и женские, и быть вместе мальчики с девочками могли только на школьных вечерах. В тот раз вечер устраивала наша школа, и я захотела пригласить Володю Ильюшина. Как оказалось, Светлана была в него влюблена. Меня вызвали к ее матери, жене Молотова Жемчужиной, — и та стала говорить мне, что Володю пригласит Света, а не я. Я стояла на своем, Жемчужина тоже. В итоге, кстати, Светлана добилась-таки его сердца, они недолго были мужем и женой, и у них были дети.