80 лет одиночества
Шрифт:
Растущая социальная мобильность подрывала вынужденную изоляцию, побуждая образованных людей к поиску свободы, которая ассоциировалась, прежде всего, с Европой. Это изменяло и содержание понятия патриотизма. Русские хотели гордиться не только военными достижениями Империи, но и чем-то еще. И сразу же возникла проблема: люди, составляющие предмет нашей национальной гордости, любили Россию странною любовью, а она отвечала им такой же странной взаимностью – она любила их мертвыми. Трагическая судьба Пушкина. Декабристы, кончившие жизнь на виселице. Объявленный сумасшедшим Чаадаев. Лермонтов, искавший убежища от всевидящего глаза и всеслышащих ушей за хребтом Кавказа. Пожизненный эмигрант Герцен. Осужденный церковью Толстой. Прошедший через каторгу Достоевский. Продолжать этот мартиролог можно долго.
Русские аристократы, а вслед за ними и интеллигенты ездили в Европу не только отдыхать, учиться и лечиться, но и ради глотка свободы, а когда они возвращались домой, им часто становилось грустно:
Наконец из КенигсбергаЯ приблизился к стране,Где не любят Гутенберга…И возвращались они не только из любви к родным березкам и великому и могучему, но и потому, что имели в России собственность, в том числе крещеную, которая давала им средства к существованию. Тем не менее многие серьезно думали, не остаться ли на Западе навсегда. Николай I смертельно боялся западной «заразы». В 1831-м он запретил выезд за границу в целях обучения молодым людям младше восемнадцати лет, в 1834-м дворянам было запрещено пребывать за границей больше пяти лет, в 1851 году этот срок был уменьшен до трех лет. Стоимость заграничного паспорта равнялась годовому жалованью среднего чиновника. Позже эти ограничения смягчились или вовсе отпали. Тем не менее сравнения с Западной Европой, даже при самом критическом к ней отношении, часто были не в пользу России:
«…А в храмах скульптура и живопись, какие нам и во сне не снились… Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь, в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума. Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, хочется принять католичество… Здесь великих художников хоронят, как королей, в церквах; здесь не презирают искусства, как у нас: церкви дают приют статуям и картинам, как бы голы они ни были» [16] .
«Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву – для злобы и ссоры друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш – российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники – не показывают своего лица, а натравляют нас друг на друга.
16
Чехов А. П. Письмо И. П. Чехову, 5 апреля 1891 из Венеции. Цит по: Кара-Мурза А. Знаменитые русские о Венеции. М.: Независимая газета, 2001. С. 256.
Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую “политику”, всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в ее пьяную харю, или – изолироваться от унижения– политики, да и “общественности” (партийности. – И. К.)» [17] .
О том же говорит и знаменитое стихотворение Блока:
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…Вольному сердцу на что твоя тьма?17
Блок А. А. Письмо матери, 13 апреля 1909 // Блок А. А. Собр. соч. в 8 т. М., 1963. Т. 8. С. 281.
Советская власть, превратившая весь народ в рабов тоталитарного государства, многократно усилила это чувство несвободы. У заключенного нет никаких моральных обязательств перед тюремщиками, он может бежать при первой возможности. Но побежит ли?
Каждый народ имеет то правительство, которое он заслуживает, но каждый индивид, который считает, что достоин лучшего, имеет моральное право выбирать местожительство без оглядки на односельчан и соплеменников. Если тебе неуютно в родной деревне, городе или стране и изменить их к лучшему ты не в силах, почему не попытать счастья в другом месте? Разумеется, односельчане обвинят тебя в предательстве, но у тебя лишь одна жизнь, а дорогу осилит только идущий. Если ты состоишься в большом мире, будь то Москва, Париж или Лондон, твоя деревня будет тобой гордиться. А если нет – чем больше мир, тем серьезнее конкуренция, – ты, по крайней мере, будешь знать, что попробовал свои силы, а не спасовал на старте, предпочтя большой воде родное болото. Милая патриархальная философия, согласно которой человек обязан жить там, где родился, на самом деле тесно связана с крепостным правом, а самыми горячими ее защитниками были помещики, урядники и их присные.
Говорят, что в России, чтобы нечто реализовать, нужно жить долго. Но есть другая формула: чтобы реализоваться в России, нужно вовремя из нее уехать. Новизну и индивидуальность здесь никогда – ни до, ни при, ни после советской власти – не ценили. Интересно было бы подсчитать, сколько наших выдающихся соотечественников – артистов, художников и ученых (писателям сложнее из-за языкового барьера) – получили признание не дома, а за границей и почему?
В позднесоветские годы из страны чаще всего убегали молодые кагэбэшники, которые лучше других понимали ее бесперспективность и к тому же имели, что продать. Иногда на рискованный прыжок, в прямом и переносном смысле слова, отваживались балетные артисты и музыканты. Советские социологи лучше многих других понимали тупиковость советского режима и не слишком привечались властями, однако лишь немногие из них покинули страну, да и то скорее по личным (дискриминация евреев), чем по социально-политическим мотивам. Единственный социолог из первой десятки – Владимир Эммануилович Шляпентох – эмигрировал прежде всего ради своих детей, которые не могли поступить в приличный вуз; в США он в считанные годы приобрел «статус полноправного социального исследователя, пожизненное профессорское место, уважение коллег, внимание властей и, наконец, условия для реализации своих разнообразных и богатых потенций» [18] .
18
Фирсов Б. Возвращаясь на круги своя: О В. Э. Шляпентохе, его эпохе и его новой книге // Социальная реальность. 2007. № 8. С. 79.
Одни объясняют готовность не покидать страну ни при каких, даже самых безобразных условиях патриотизмом, другие – политической лояльностью, третьи – традиционным рабским сознанием, четвертые – боязнью риска. Для многих, включая и меня, очень важным фактором был интерес к своему делу. Иногда, в особенно темные времена, хотелось послать все к черту и сбежать, я точно знал, что с голоду не умру, но личные привязанности, моральные обязательства перед товарищами (не перед государством, а перед конкретными людьми) и особенно – нежелание бросать начатое дело неизменно перевешивали. Как выразился один мой знаменитый и всеми уважаемый коллега-гуманитар, «я слишком много вложил в эту страну, чтобы ее бросить» (впрочем, умер он все-таки за границей, где после перестройки получил хорошую работу по специальности).
Тем важнее для советской интеллигенции были заграничные поездки. Во-первых, это был глоток свободы, возможность хоть на миг приобщиться к другой, запретной жизни. Во-вторых, люди привозили из-за границы отсутствовавшие в СССР вещи. В-третьих, для ученых это была единственная возможность профессиональных контактов с коллегами. В-четвертых, статус «выездного» позволял чувствовать принадлежность к элите, подтверждал, что ты идеологически «в порядке».
Даже если никаких грехов за человеком не числилось, заграничная командировка была не правом, а привилегией, «качать права» в этом вопросе было грубым покушением на прерогативы власти, которое не могло остаться безнаказанным. Э. Араб-оглы, работавший в журнале «Проблемы мира и социализма», регулярно ездил в разные страны, но однажды его вдруг куда-то не пустили. «Почему, Эдик?» – спросил я. «Чтобы не зазнавался. Заграничная поездка – это как божья благодать, которая бывает одноразовой и не освобождает от первородного греха. Человек, которому благодать дается часто, зазнается и начинает считать ее своим правом. И тогда ему напоминают о его рабском и зависимом статусе».
Меня очень долго никуда не пускали. Первый раз я поехал в обычную турпоездку в Болгарию в 1960 г. Затем был несколько раз в Чехословакии, сначала с группой студентов, потом, когда там перевели мою книгу по философии истории, – с лекциями. В нашем министерстве, когда пришло приглашение чешской Академии наук, очень удивлялись, говорили, что наших ученых туда давно уже не приглашают, «вот если бы вам еще удалось пробиться к студентам, но это маловероятно». Пробиваться никуда не пришлось, в Праге мне объяснили, что советских философов перестали приглашать потому, что кого бы чехи ни пригласили, из Москвы присылают М. Т. Иовчука, которого там все ненавидят; почему они должны платить деньги за наших плохих пропагандистов, которые усиливают у чешских студентов антисоветские настроения? Стало ясно, что в антисоветских настроениях виноваты мы сами.
Кстати, когда мою толстую книгу перевели в Берлине и Праге, я счел немецкий перевод для себя значительно более лестным, – они ведь всю классику читают в оригинале! – нежели чешский. Все оказалось наоборот. В ГДР знание немецкого языка не исключало кромешного догматизма, на фоне которого даже мои примитивные мысли выглядели творческими, а в Праге сохранились образованные старые философы (например, феноменолог Иржи Паточка, показавший мне малоизвестные районы Старого города), по сравнению с которыми я был просто безграмотным щенком, да и вообще уровень философской культуры был весьма высоким, там было с кем и о чем поговорить. Близкая дружба сложилась у меня с экономистом Вашеком Мюллером и его женой Ириной, племянницей Б. Г. Ананьева. После Пражской весны и советской оккупации Вашек остался без работы и так и умер, не дождавшись освобождения, а Ира, как советская гражданка, до сих пор преподает в Карловом университете историю русской философии, хотя на чешскую пенсию, в отличие от нашей, прожить можно. Благодаря Ире, которая была мастером синхронного перевода, я посмотрел замечательные чешские фильмы и, самое главное, – «Земляничную поляну» Бергмана, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Зато попытка самостоятельно посмотреть итальянский фильм «Новый Декамерон» провалилась: мой итальянский язык оказался совершенно неадекватным.
В ГДР, несмотря на многочисленные приглашения, меня почему-то долго не пускали. Первый раз я попал туда лишь в 1965 или 1966 г., вместе со своим коллегой по философскому факультету профессором В. И. Свидерским. Мы приехали, кажется, в январе. На вокзале нас встретили товарищи из международного отдела их министерства образования, начальник коего оказался моим бывшим студентом-историком, и сказали: «Мы вас обоих очень долго приглашали и счастливы вас видеть, но в ближайшие три недели (весь срок нашей командировки!) у нас каникулы, так что никаких профессиональных контактов мы организовать не можем, но потом мы продлим ваше пребывание на неделю, и вы сможете поработать». Свидерский расстроился, а я решил, что свободная поездка по стране еще лучше лекций. На следующий день, когда немцы спросили, что мы хотим делать, я составил роскошную программу, включавшую посещение и осмотр Берлина, Дрездена, Лейпцига, Йены, Галле, Веймара и бог знает чего еще, и все это было реализовано.