А где же третий? (Третий полицейский)
Шрифт:
— Знаете, я вот видел птичьи яйца таких цветов, — позволил я себе замечание, — таких цветов, что и названия им нет. Некоторые птицы несут яйца такого цвета, или точнее оттенка, что ничем его, никаким прибором не определишь, только глаз может уловить такой тончайший оттенок. И язык тут не поможет, и ухо, это как звук или вкус, которого вроде бы как и нету, но он все-таки есть. То, что я бы назвал зеленым, видом совершенно белое. Не такого ли цвета была картонка?
— Нет, уверен, что не такого, — не задумываясь, мгновенно ответил сержант, — потому что если бы птички несли яйца, которые сводили бы людей с ума, то кто собирал бы урожай? Некому было бы, и в полях остались бы только пугала, толпы пугал, как на митинге, тысячи пугал в своих цилиндрах торчат на холмах, кругом. Безумный был бы мир, совершенно безумный, люди ставили бы свои велосипеды колесами кверху, а ездили бы на них так, что распугали бы птиц по всему округу. — Отвагсон перевел дух и провел рукой по лбу, словно отгонял жуткое видение такого мира. — Весьма была бы противоестественная штука, — добавил он.
Я решил, что тема для беседы совсем никудышная — обсуждать какой-то там неизвестный цвет. И так ясно, что незнакомая необычность этого цвета была настолько незнакомо-необычна, что удивление, испытанное человеком при взгляде на эту необычность, оказалось столь сильным, что у человека мозги съехали набекрень. Этого было вполне довольно и даже предостаточно, чтобы убедиться в исключительной необычности цвета и всей ситуации, и хотя, честно сказать, я не очень-то принял на веру всю эту историю, все равно ни за какие богатства в мире, ни за золото, ни за алмазы, не открыл бы ту коробку и не заглянул бы в нее.
Вокруг глаз и рта сержанта собрались морщинки улыбки, вызываемой приятными воспоминаниями.
— Кстати, во время ваших странствий, вам не приходилось встречаться с господином Энди Гарой? — спросил сержант после непродолжительного молчания.
— Нет, не приходилось.
— Этот господин всегда смеется, смеется каким-то там своим мыслям, смеется даже ночью в постели, хотя и тихонько, а если уж встретит кого на дороге, то уж просто разражается диким хохотом. Весьма, доложу я вам, неприятное и пугающее зрелище, и совсем не для слабонервных. А все началось с того дня, когда мы с МакПатрульскиным проводили расследование по поводу пропавшего велосипеда.
— И что произошло?
— Это был велосипед с перекрестной рамой, — начал свои пояснения Отвагсон; какое это имело отношение к коробке и картонке потустороннего цвета, я понять не мог да и не пытался, — и не каждый день далеко не каждой недели, доложу я вам, поступают к нам сообщения о пропаже подобного велосипеда. Велосипед с перекрестной рамой — большая редкость, знаете ли, и мы почитаем за честь проводить розыски подобного велосипеда.
— И у господина Энди Гара был именно такой велосипед?
— Да нет. До того, как это все с ним началось, он был вполне разумным и здравомыслящим человеком, хотя, надо признать, что и прелюбопытным он был человеком тоже. Когда он подстроил все так, что мы вдвоем, оба, с МакПатрульскиным, ушли из казармы на расследование дела о пропавшем велосипеде, он решил, что раз он такой умный, то может всех ловко объегорить. Он проник вот в эту нашу казарму, что является, конечно, открытым нарушением закона и пренебрежительным к нему отношением, потратил несколько ценных часов жизни на то, чтобы заколотить — изнутри — досками окна в комнате МакПатрульскина и чтобы в ней стало темно как ночью. А потом взялся за коробочку, ту самую. Ему страстно хотелось знать, какая она там внутри на ощупь, и раз в нее нельзя заглядывать глазами, он решил запустить туда пальцы. А как только он забрался в эту коробочку пальцами, из него вырвался дикий хохот; можно было поклясться, что он обнаружил там внутри что-то невероятно смешное.
— Так что ж он там нащупал?
Сержант пожал плечами так, что показалось, что он весь сжался.
— МакПатрульскин утверждает, что на ощупь эта коробочка внутри и не гладкая и не шершавая, и не как бархат и не как песок. Было бы ошибкой думать, что на ощупь она, как холодная сталь, и еще одной ошибкой было бы думать, что она внутри как шерстяное одеяло. Я думал, что там на ощупь так, как будто пальцем тыкаешь во влажный хлеб из старой припарки — ан нет, МакПатрульскин говорит, что это было бы еще одной ошибкой. И не как сухой, ссохшийся горох, насыпанный в миске доверху. Такая вот закрученная штука получается, пальцевое, можно сказать, безобразие, хотя и не без некоторой странной привлекательности в своем роде.
— А не так, как вот если поводить пальцем под крылом у курицы? — спросил я с живым интересом.
Сержант рассеянно-задумчиво отрицательно покачал головой.
— А вот насчет того велосипеда с перекрестной рамой, — проговорил Отвагсон после небольшого молчания, — не удивительно, что он заблудился. Велосипед тот пребывал в большом замешательстве. Он был в совместном пользовании человека по фамилии Варвари и его жены, а если вы хоть одним глазком видели госпожу Варвари, очень крупную женщину, то мне не нужно пояснять приватно, что и как, совершенно не на...
Отвагсон прервал свою речь посередине последнего коротенького слова и вперился безумным взглядом в стол. Быстро проследив направление этого взгляда, я увидел небольшую сложенную бумажку на том месте, где стояла миска с кашей до того, как я ее передвинул. Испустив крик, сержант одним прыжком оказался у стола и с поразительной быстротой и легкостью схватил бумажку со стола. Затем подошел к окну и, развернув ее, отставил от себя на расстояние вытянутой руки, очевидно для того, чтобы компенсировать некоторое расстройство зрения. Лицо сержанта сделалось бледным, а выражение его — озадаченным. Он напряженно глядел в бумажку несколько минут, а потом, подняв голову, пристально стал всматриваться во что-то за окном. Не поворачивая ко мне головы, Отвагсон швырнул бумажку в мою сторону. Я поднял ее и прочитал вот такое послание, написанное довольно корявыми большими прописными буквами:
«ОДНОНОГИЕ ИДУТ ВЫЗВОЛЯТЬ ЗАКЛЮЧЕННОГО. ПРОВЕЛ ИЗУЧЕНИЕ СЛЕДОВ. РАСЧЕТНОЕ КОЛИЧЕСТВО ИДУЩИХ СЕМЕРО. ДОЛОЖЕНО. ЛИСС»
Мое сердце бешено заколотилось. Глянув на сержанта, я увидел, что он по-прежнему всматривается диким взглядом во что-то такое за окном, что было расположено, наверное, не менее чем в пяти милях от нас. Или скорее у него был вид человека, который пытается навсегда запомнить прелесть этого светлого дня, этого ласкового неба, незахламленного облаками, этого открывающегося из окна несравненного пейзажа в коричневых и зеленых и валунно-белых тонах. Где-то там, на тропинке, бегущей зигзагами через поля, я внутренним своим зрением уже видел семерых братцев, настоящих друзей, спешащих мне на помощь, быстро ковыляющих своей хромой походкой, с крепкими палками в руках. Они идут спасать меня!
Сержант, не отрываясь, всматривался в дальнюю даль, время от времени лишь слегка меняя позу своего монументального тела. Наконец он повернул ко мне голову и сказал:
— Думаю, сделаем так. Мы сейчас выйдем и пойдем посмотрим, что там такое. Очень важно сделать то, что необходимо, до того, прежде чем оно станет неизбежным и насущным.
Произносил он все это каким-то исключительно странным и даже несколько пугающим образом. Он исторгал из себя такие звуки, что казалось, будто каждое слово покоится на крошечной подушечке, представляет собой нечто очень мягкое и расположенное далеко от каждого следующего слова. Когда он закончил говорить, наступила теплая, зачарованная тишина, словно то была последняя нота какой-то дивной музыки, столь прекрасной, что она находилась почти за пределами понимания и прозвучала и умолкла задолго до того, как обнаружилось ее прекращение. Отвагсон двинулся из дома, я плелся за ним как зачарованный, без каких бы то ни было мыслей в голове. Мы вышли во двор и полезли по приставной лестнице вверх на высоченный помост. Забрались так высоко, что оказались на уровне остроконечной крыши казармы. Так и стояли на этом невероятно высоком помосте: я — жертва, а рядом — мой палач. Я смотрел вокруг себя невидящим взглядом, все казалось мне одинаковым, ни в чем не было никакой разницы. Я ползал взглядом по всей этой неменяющейся одинаковости, забираясь во все одинаковые уголки. Рядом с собой я услышал бормотание сержанта:
— Так или иначе, а денек сегодня отменный.
Теперь его слова, произнесенные на открытом воздухе, а не в закрытом помещении, прозвучали несколько иначе, но звуки по-прежнему оставались исключительно необычными — в них была какая-то теплая задыхающаяся закругленность, как будто язык его был выстлан мехом или множеством очень мягких коротеньких волосков и слова легко соскальзывали с этого мохнатого языка вереницей пузырьков или каких-то мельчайших штучек, прицепившихся к пушку чертополоха и летящих в мою сторону, подгоняемые нежнейшим ветерком. Я подошел к деревянным перилам и тяжело положил на них руки. Когда ветерок слегка усиливался, я явственно ощущал, как он нежно холодит руки и слегка колышет тоненькие волоски на них. Я вдруг подумал о том, что ветры, дующие высоко над землей, — совсем не те, что дуют на высоте человеческого лица: чем выше, тем обновленнее, тем необычнее, тем отстраненнее они от влияния земли. Стоя на высоком помосте, я воображал, что каждый день теперь будет такой же, как и предыдущий, — тихий, ясный, почти безоблачный, безмятежный, немного прохладный, а полоса ветров будет отгораживать землю людей от непостижимых громадностей вселенной, охватывающей землю со всех сторон. Здесь, на этой высоте, на которой я сейчас стою, думал я, даже в самый ненастный понедельник уходящей мокрой осени не будут хлестать по лицу срываемые ветром последние листья, а летом порывы ветра не будут швырять в лицо мух и ос... Я тяжело вздохнул.