ЖАНРЫ

«А зори здесь громкие». Женское лицо войны
Шрифт:

К тому времени, как Володя защитился, у меня оставался несданным последний экзамен за третий курс, по диалектическому материализму. Домашняя ситуация была у нас тяжелая, потому что мы жили на два дома — часть времени проводили у моей мамы, часть у Володиной мамы. Если Володина мама относилась к нам очень терпеливо, то моя мама закатывала жуткие сцены ревности. Вообще было кошмарно, потому что постоянно оказывалось, что нужные книги, словари и конспекты оставались в другой квартире… Мы решили, что 22 июня Володя поедет в Колтуши и договорится с кем-то из коллег, кто уезжал в южную экспедицию, чтобы мы пожили у них на квартире неделю до нашего медового месяца. Мы встали, позавтракали, Володя решил ехать со своей мамой (воскресная прогулка как-никак). Нас утром удивило, что громкоговорители на улицах с утра были включены. Вроде праздника никакого нет, обычное воскресенье. Мы не слышали, что там говорил и кто, — мы были в квартире. Володя с мамой вышли и через пять минут вернулись. Что такое? Я спрашиваю: «Володя, забыли что-нибудь?» Он кидает шляпу в кресло, плащ, мамин зонтик и говорит: «Иришка, война». Вот так война началась для нас.

Первый день мы потратили на то, что бегали по магазинам, покупали темную бумагу для затемнения, клей — в общем, хозяйственные заботы. Потом мы помчались каждый на свой факультет записываться в ополчение. Мы тогда, наверное, сделали ошибку — надо было нам вместе записываться. Володя уже защитился, так что он был вообще свободен и все время ходил за мной, как ниточка за иголочкой. Мы сидели на филфаке в комитете комсомола (это помещение до сих пор существует, в наше время это было что-то вроде клубного места), девушки шили какие-то тюфяки для ребят, что должны были ехать на рытье окопов, а ребята были в распоряжении военкоматов и разносили повестки. Они возвращались к нам в комитет довольно растерянные и рассказывали, что их в семьях встречали слезами, а не восторгами. Я им говорила: «Ну, вы сами подумайте. Вы люди свободные, а им надо оставлять жен, детей, мамам надо отпускать сыновей… Пошевелите своими извилинами и представьте себе, что это такое!»

Муж мой попал в 277-й пулеметно-артиллерийский батальон. Я ходила в РОКК, и они мне дали какое-то ходатайство в этот артпульбат, но я там только пару недель продержалась. Там были девчонки, призванные через военкомат, и их домой нельзя было отправить, а у меня даже паспорт на руках остался. И мне в штабе говорят: «Все, дуй домой отсюда. Мы снимаем тебя с пайка». А это было в начале сентября, уже начались трудности, не могла же я сидеть там и объедать родного мужа! Я и вернулась в Ленинград, не то 5-го, не то 8 сентября.

277-й артпульбат воевал между Стрельной и Ропшей, в районе деревень Райкузи и Павкюля. Не знаю, восстановили ли эти деревни после войны. За неделю боев батальон почти полностью погиб. Строевая часть батальона тоже была разбита, и о гибели мужа я узнала только в октябре, хотя погиб он 17 сентября. Я пошла в военкомат, везде качала права, везде подавала заявления, чтобы меня снова отправили на фронт. Мне сказали: «Голубушка, у нас порядок. Надо будет — мы вас известим». Я думала, что это просто отговорка, но, очевидно, это действительно было начало какого-то порядка, потому что в апреле 1942 года меня из госпиталя пригласили, тут же отправили, и я поехала на фронт. На трамвайчике до села Рыбацкого. Там располагался политодел фронта, который ведал переводчиками. Вообще на войне переводчиками на уровне штаба армии заведовали две инстанции: разведотдел и политодел. Оба отдела имели свои службы переводчиков. Они контактируют, но не сообщаются и, вообще говоря, ревнуют друг к другу. У разведывательных переводчиков есть переводческая спесь, которой и я болею. Они считают, что они при настоящем деле и убеждены в этом, и если попадают в политсистему, то стараются оттуда убежать, считая это ненастоящим делом. Может быть, это наивно, но тогда это так воспринималось. У переводчиков-политотдельцев другая война, их передовая кончается гораздо выше, самый низший переводчик — инструктор по работе среди войск и населения противника — сидит в политотделе дивизии. Там он один. На уровне штаба корпуса их уже группа и так далее. На войне те, кто был ближе к передовой и настоящему военному делу, относились к ним слегка надменно, и эта ревность осталась до сих пор. С моей точки зрения, по бытовому, культурному, языковому содержанию работа переводчиков-политотдельцев была, конечно, интереснее, но по помощи войскам — конечно, помощи от этих переводчиков было меньше, чем от переводчиков из разведотдела.

Когда я была призвана в армию, меня оформили как командира без присвоения звания. В этом подвешенном состоянии я пробыла около года, и только после второго ранения мне было присвоено звание младшего лейтенанта, в котором я провоевала всю войну.

Во время войны я вела дневник, который сохранился, и части его были опубликованы в журналах и книгах. Вообще, чтобы вести дневник, надо было быть штабной крысой — чтобы всегда было перышко тоненькое и записная книжка. У меня было несколько записных книжек. Первая наименее отцензурированная, потому что тогда еще не успели на меня стукнуть, потом вторая, трофейная немецкая, потом советская и потом самодельные. Ведение дневников было запрещено, но со смершевцем я всегда умела договориться. Вообще, у меня постоянное желание все дневники уничтожить, но дочь не дает. Там есть некоторые интимные подробности, которые я не хотела бы публиковать.

Мое боевое крещение прошло во время боев под Тосно. Наши должны были взять Ивановское, бои были очень тяжелые, потери высокие. Взяли пленных в первый день. Пленный довольно сбивчиво что-то рассказывал, что-то говорил о переправе. Я стала его более подробно опрашивать. Наши ребята, разведчики, на Тосну ходили регулярно, и говорили, что немцы там весной стирку устроили. Только лед сошел, как они начали стирать форму в реке, хотя непонятно, почему так рано, вода-то была холодная! Когда я опрашивала этого пленного, он опять вскользь упомянул то ли о стирке, то ли о купании. И я подумала, не надо ли связать эти эпизоды. В результате этот пленный сказал, что у немцев был подтопленный мост, который они построили весной, имитируя стирку. Интересно то, что по донесению переводчика только комдив мог принять решение, комполка не мог принять никакого решения. Допрос я вела сама. Может возникнуть вопрос, а что тогда делали наши штабные офицеры? Посмотрели бы вы на этих офицеров! Самые лучшие, профессиональные части мы потеряли в начале войны. Те, кто остался живых из этих частей и имел хотя бы семь классов образования, были отосланы на курсы повышения квалификации командного состава. Сколько времени их там учили? От двух до четырех месяцев!! Так что я была пусть и баба, но все же с половиной университетского образования, и книжки читала, и военное дело у нас было. Я должна сказать, что на военном деле я больше читала французские романы, но топографией я занималась.

Доложили комдиву — тогда это был Донсков. Надо сказать, что Борщев, наш комполка, далеко отстал от Донского и по культуре, и по решимости, и по уровню военного образования — короче говоря, по всем качествам боевого офицера. Донсков приказал пленного с переводчиком немедленно привести в штаб дивизии. Ниже по течению Невы находились здания Ленспиртстроя — сами здания были сильно разрушены, а штаб дивизии располагался в цокольных этажах. Меня ведут туда с пленным. У пленного срезан ремень, пуговицы на ширинке, чтобы не убежал. И тут случился комичный эпизод: из штабных помещений высыпали наши офицеры (в 1942 году пленный был событием!), хихикают: «Эй, смотри, штаны потеряешь! Штаны потеряешь!» И я, грешным делом, будучи девчонкой, одетой в шаровары, отнесла эти хихиканья на свой счет. В душе я ужасно рассердилась и только позже поняла, что это не ко мне относится. Тут из штаба вышел Донсков и сказал командным голосом: «Что вы тут стоите? Вам делать нечего? Сейчас всех выстрою и отправлю на передний край! Марш по местам!» После этого комдив повторил допрос, все вроде бы сошлось. Донсков тут же отдал приказ артиллеристам, и они как следует ударили по этому месту. На прощание Донсков мне пожал руку, поблагодарил, пообещал представить к награде, но не представил, и правильно сделал. Тогда, в 1942 году, награждали только самых героев, да и то большинство — посмертно.

В прорыв блокады я была переводчицей в полку и действительно была на передовой, а в полное снятие блокады я была уже переводчицей в штабе 109-го корпуса, и это была совершенно другая война.

Вообще, побывать на войне — это совсем не все равно, где вы были. Допустим, люди из политуправления фронта или политотдела фронта, не говоря уже о более высоких военных инстанциях, едучи в корпуса, говорили, что едут на фронт, на передовую. Из штаба корпуса в штаб дивизии они тоже едут на передовую. Из дивизии в полк они тоже не всегда едут, а идут на передовую. Потом из полка пешком или ползком в батальоны — на передовую. Из батальонов в роты — это уже как получится. Из роты можно только в боевое охранение попасть, скорее всего, ползком. И все равно, куда едешь или идешь — все передовая!

Все же даже в тылу бывали иногда достаточно странные эпизоды. Например, человек работает переводчиком в штабе корпуса — достаточно далеко от фронта, достаточно далеко от опасности, и можно служить спокойно. Со мной лично был такой эпизод: в какой-то момент меня обменяли (как курицу, ха-ха!) на переводчика из штаба дивизии. По незаконным, по вполне деловым соображениям: это был бывший инженер-электрик Алиевский, очень толковый, дельный и разумный человек (я его знала и до войны). Помимо всего прочего, у него была профессиональная военная подготовка, и иметь такого работника в штабе — просто находка, он работает за всех штабных бездельников! Он за них работает, а они могут спать спокойно не только ночью, но и днем. Поэтому при первой возможности такую процедуру обмена осуществили — нашли, к чему придраться в моей работе, и поменяли нас местами. Я в этой дивизии формально воевала до конца войны. На самом деле я фактически работала в высоком штабе — такие были обстоятельства, было много пленных, война шла к окончательной победе, и переводчики были всюду нарасхват, не то что в начале войны. А Алиевский сидел на моем месте. И представьте себе, я никогда не слышала, чтобы штаб корпуса бомбили. А тут устроили налет, и он, бедняга, остался без руки. Так что никогда не знаешь, где твоя судьба.

Незадолго до прорыва блокады я подала заявление в партию — из соображений, которые сейчас могут показаться наивными, но тем не менее: если убьют, то понятно за что. Понятно, за что погибла.

Возвращаясь к прорыву блокады: мы вышли к месту сосредоточения. Я тогда была в 947-м полку. Для нас были заранее приготовленные срубы. Я помню, как офицеры в штабе надевали маскхалаты, и один офицер-остряк, которого даже Ворошилов одобрительно назвал рыжим чертом, мне говорит: «Переводчица, ты только не думай, что я тут в подштанниках белых бегаю — это я маскхалат надеваю». Другое дело, нужны ли были вообще эти маскхалаты при штурме — после артподготовки немецкий берег был черный. И маскхалаты помогали обнаруживать, а не прятаться. Потом было приказано всем сверить часы. Офицеры разошлись по подразделениям, а тем штабным, которым никуда расходиться не надо было, было приказано разместиться в глубоком и широком противотанковом рву. Сидим, начинается артподготовка. Это надо было видеть. Я больше никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах ничего подобного не видела, хотя я после этого еще долго была на войне. Стреляло все, что могло стрелять. Стреляли с кораблей на Неве, с берега — отовсюду. Длилось все это больше двух часов. Мы сидим во рву, через наши головы все это летит и рвется на немецком берегу, который отчетливо виден, потому что он выше нашего. Сидим, делимся впечатлениями, и в какой-то момент мы проголодались. Нам выдали сухой паек, и с одним незнакомым бойцом, что сидел рядом, мы вскрыли мои офицерские банки консервов американских, подзакусили. Наши уже наступают, а нам никакого приказа нет! И только когда наши на наших же глазах взяли берег, нам пришел приказ перейти реку и присоединиться к наступавшим частям. Прибежали связные, что-то сказали, и мы вместе с шифровальщиком и еще с кем-то из штабных пошли на тот берег. На льду были воронки, в одну из них я слегка обмакнулась.

В первый день у нас был большой успех, наши ушли вперед, мы же заняли совершенно великолепные (на наш взгляд) немецкие командные блиндажи и разместились там. Интересно, что они были устроены совсем не так, как наши. Это было очень большое помещение, врытое в землю, с большим центральным залом, к которому примыкали кабинки — только не с дверьми, а с занавесками. То есть большое помещение было для работы, а кабины для отдыха. Я вхожу в одну из этих кабин и вижу: на стене висит фляжка. Пить хотелось ужасно. Фляжка тоже была не такая, как у нас, — в суконном футляре, с навинчивающейся крышкой — короче, вся Европа в одной фляжке. Я ее открываю и не знаю, можно это пить или нет. Хотя глупые это были размышления, конечно, — как будто у немцев была время травить свой кофе, когда им надо было ноги уносить отсюда. Забежал какой-то из наших бойцов, схватил у меня эту фляжку, выпил кружку. После этого весь штаб эту фляжку распил, хотя, по логике, надо было подождать, посмотреть, что с этим бойцом будет.

Поделиться с друзьями: