ЖАНРЫ

«А зори здесь громкие». Женское лицо войны
Шрифт:

Подвига я не совершила, до Берлина не дошла. Вместе с солдатами участвовала в боях, была простым солдатом. Отношения между мужчинами и женщинами были нормальные — я солдат как солдат, все были наравне. В этих же боях были такие же женщины, как я, мои боевые подруги. Я только после войны узнала, что в конце войны в Эстонии наш комполка нас специально в Ленинград в отпуск отослал, чтобы сберечь. Он к нам пришел и говорит: «Девчонки, не хотите в Ленинград съездить?» Март месяц на дворе, весна, мы и подумали — почему бы не съездить? А потом оказалось, что дивизия пошла в бой. Мы вернулись и стали дивизию нашу нагонять. Нагнали в районе Дно, Гдова. Пришла я в батальон: комбат убит, все офицеры убиты, только один лейтенант Морозов из нашей пулеметной роты остался, и тот контуженый, не слышит ничего. Я ему сказала идти в санроту, он не знает, куда. Я ему показала направление, говорю: «Сам ищи». А что происходит, куда наступать — я не знаю, я же в штабе не была. И в результате Веру, подругу мою, в этих боях убило, а меня ранило. Я пришла, ничего не знаю — куда наступать, что будет? Ребята мне сказали, что начало атаки по сигналу красной ракеты. Смотрю — слева пошла пехота, справа. Я говорю: «Ребята, давайте мы тоже не будем отставать. Вперед!» Пошли вперед, а куда идем — сами не знаем. Где видим немцев, там стреляем, и дальше давим на них, только чтобы батальон наш не отстал. Потом пришел старший лейтенант, сказал, что будет командовать батальоном. Я говорю: «Давай, командуй, а то мы не знаем, куда нам идти». И тут меня как раз ранило — в ногу и в руку. Рука отвисла, боль жуткая, очевидно, в нерв попало. Я ушла в санчасть. Пришли в санчасть, раненых много, транспорта не хватает, когда кого будут отправлять — непонятно. Нам сказали, что, если кто может сам идти, пусть пешком сам идет в полевой госпиталь. Руку мне обработали, перевязали. Нога была ранена легко, я еще говорила: «Вот паразит, сапог испортил!» Врач спрашивает: «А что ногу он испортил — это ничего?!» Я говорю: «Это ничего, нога заживет, а сапог теперь рваный». После этого мы с одним командиром отправились пешком в полевой госпиталь и заблудились. Пришли в госпиталь уже ночью. От боли я уже не знала куда деваться. Врач посмотрела, что рука у меня сухая, кровотечения нет, и не стала ничего делать. И вот я всю ночь от боли мучилась. А там какой-то солдатик был, и вот он меня всю ночь водкой поил. Водки даст мне: «Доченька, выпей, легче будет». Я выпью, а через двадцать минут у меня опять эта боль! И так вот до утра я дождалась. Утром меня сразу на операционный стол, вычистили мне руку, и я после этой операции вообще трое суток спала. В госпитале не было женских палат вообще, а была только гауптвахта. Из гауптвахты освободили людей, а меня туда поселили. Гауптвахта была в землянке, на полу вода. Доски были наложены просто так, в грязь. Правда, печь там была, и солдатик ее топил круглосуточно. Как раз был день 8 Марта. Вспомнил начальник госпиталя, что есть раненая девушка в госпитале. Меня вынесли с гауптвахты и показали генералу, который в госпитале был с инспекцией. Вот тогда он мне дал орден Красной Звезды. Начал меня расспрашивать: «О, девушка! На фронте с сорок первого года! Две медали «За отвагу»! И вы все на фронте?» Я отвечаю: «Да, стойкий оловянный солдатик». — «А в какой палате вы находитесь?» — «А на гауптвахте». Он дал всем нагоняй, мне выделили уголок в палате. Потом он говорит: «Я все награды раздал, вот вам от меня». Снял с кителя своего Красную Звезду и отдал мне. Я не знаю, как он потом все это дело оформил, но потом мне выдали официальное удостоверение на этот орден. Я забыла фамилию этого генерала. Спрашивает: «Как ты столько лет продержалась-то?» Я отвечаю: «Не знаю я. Вера Барбашова убита, Аня Шмидт убита, Маша Лугина убита, а я среди них была и жива осталась». Из госпиталя я потом убежала, недолечилась. И долечивалась в своей санроте. Рука не действует, крючком согнута. Врач мне говорит: «Давай разрабатывай руку, она тебе еще пригодится». И со слезами на глазах пришлось разрабатывать. К сожалению, не знаю фамилии этого доктора, надо было его поблагодарить за руку. Так что в последних боях в Курляндии я не участвовала. В Курляндии было очень тяжело. Потому что вроде и конец войны, а грязь страшная. Лошадки по самое брюхо погружались в эту грязь. Я когда из госпиталя убежала и добиралась до своей дивизии, то смотрю — радист, рация за плечами, и он по этой грязи чуть ли не на четвереньках ползет. Такое болото было страшное. Там наш командир роты погиб, Соболев Иван Николаевич, после него стал Дубинский. Потом Назаров Иван стал. Меня тоже перевели из моей роты во второй батальон и дали пулеметный взвод — три пулемета. Звание у меня было гвардии старшина. Званиями нас не баловали. В Курляндском «котле» немцы никак не хотели сдаваться, даже когда уже война кончилась, они на нас по лесам охотились. Так что пленных у нас даже в конце войны было мало.

Наступление на Карельском перешейке было как раз после Нарвы. Я попала как раз на тот самый участок, где я ходила в разведку в 1941–1942 годах. Эта моя бывшая дивизия отходила, а мы там сосредотачивались для наступления. Артподготовка — такой гром был — это не передать. Откуда столько оружия взялось? Такая мощь на них была свалена! Наши чувствовали, что финны в обороне три года стояли, значит, оборона у них сильная, так такой шквал на них обрушили! Не знаю, кто мог бы выдержать такой огонь, с ума сойти было можно. Финны выходили из блиндажей, все тряслись, говорили: «Рюсся сараями стреляет!» А это были такие ракеты, «андрюша», он прямо с клеткой вылетает, горит все. Вот, наверное, поэтому они решили, что мы сараями стреляем. Пленных было много. Бои были тяжелые — там же местность пересеченная, скалы. В одном ущелье таком — огромные скалы — у нас была остановка, только стали прятаться, как финны начали бомбить. Я смотрю, что мне не спрятаться нигде, подбежала к одной скале, а там наш инженер полка — у него вся левая сторона груди снесена осколком. Начисто. Вот так вот его скосило. И я смотрю — сердце бьется! Натуральное человеческое сердце у меня на глазах бьется! Я остолбенела, а он еще на руках приподнялся, глаза безумные совсем, посмотрел на меня и ткнулся лицом в землю. Ну как тут поможешь? У него грудная клетка была снесена полностью. Вот такие жуткие бои были под этим Выборгом. Названия станций, мест мы не знали. Мы простые солдаты, нам дадут ориентир и направление, и мы туда идем. Выборгская операция была скоротечная, мы даже нигде не останавливались — все время шли, шли, до самого Выборга.

Финны ошарашены были, не ожидали такого. Потому что, когда в обороне стояли, не особо активные бои вели. То финны разведку пошлют, то мы разведку пошлем — более ничего. Никаких особых боев не было. А тут такое! Сопротивления они сильного не оказали. Только вот в этом ущелье нас начали бомбить, покалечили нас.

Политруки были нужны — они умели рассказать, показать все. Они были, как правило, грамотные все, больше читали. Так что политруки имели значение. У нас не было политруков, которые прятались в тылу. Политрук Афонин, который был у нас в разведке, всегда первым шел вперед, не прятался. Он и погиб. В 45-й гвардейской дивизии у нас был политрук Макаров Алексей Алексеевич — отчаянный политрук был. Фактически второй командир полка был. Очень хорошие люди были.

Смершевцы, очевидно, хотели меня взять на работу в особый отдел, но я отказалась — сказала, что лучше останусь у пулеметчиков. Они ходили, что-то выясняли, вынюхивали. А чего тут смотреть? В бою всех видно. Так что я не знаю, были ли среди нас информаторы, кого они завербовали или нет. Я не видела, чтобы кого-то безвинно осудили. В разведке в 1942 году одного расстреляли. Послали их в разведку, он возвращается, у него рука прострелена. Я его перевязала, а потом его забрали и судили, сказали, что он совершил самострел. Мне очень жалко было его. Я не поверила, что он это мог сделать. Но они как-то определили, что это был самострел. Еще у нас был разведчик Шамарин, который страшно боялся. Как в разведку идти, его прямо трясло сначала. Я его все время подбадривала, говорила: «Да ладно, давай, пойдем! Все будет хорошо!» Потом он стал такой боевой — сумел перебороть свой страх. А сама я не боялась. Это другие ветераны говорят, что было страшно, а мне, как в бой идти, так страшно не было. Это после боя я сяду, и у меня волосы на голове шевелятся, и думаю: «Как же я могла? Как же я могла так себя вести?» А когда сразу надо, говоришь «есть» — и пошла. Вот тогда не было страшно. Только потом.

Офицеры за мной не ухаживали — как они могли за мной ухаживать, если у меня взвод солдат? Ко мне не подступишься. В нашей дивизии я не знаю и не помню женщин, которые бы крутили романы с офицерами. Не знаю, может быть, что-то такое было в санроте, но я же с ними не общалась. Я все время со своими ребятами была. Это мои солдаты от меня бегали. Иногда бывало так, что рядом был банно-прачечный отряд, и солдаты туда бегали. Я ругала их за это.

На войне у меня были длинные волосы. Один раз, когда мы были на отдыхе, я была дежурной по батальону. Батальон ушел на занятия, а я пошла на кухню, вымыла голову, постирала гимнастерку. И тут мне докладывают: «Командир корпуса, Симоняк, идет с инспекцией!» А я, дежурная по батальону, в разобранном виде! Что делать? Схватила чью-то гимнастерку, а волосы мокрые, распущенные, забыла, как докладывать ему, стою и жду нагоняя. А он посмотрел и говорит: «Ох, какие волосы шикарные!» — у меня были длинные вьющиеся волосы. Ушел. А я все жду, что батальон вот сейчас придет и мне попадет. Но ничего, обошлось. Вот такая встреча у меня с Симоняком была. В бою я просто волосы в хвост собирала. А потом вообще обрезала, и они заправлялись под пилотку. Вначале скандал был у меня с моими волосами. Приказ был всех женщин подстричь коротко, а я не давала их стричь. Говорю: «Хоть одну вошь найдете, тогда можете стричь, а так не дам!» Я сумела волосы сохранить в чистоте, иногда и в холодной воде волосы мыла. Или на кухню приду, мне дадут воды горячей. Мыло нам выдавали. Это не в разведке, где ни мыла, ни хлеба, ничего не давали.

В конце войны у меня было уже платье и фотографий целый чемодан, но когда я жила в Красном Селе, у меня все это украли. Мне не столь жалко своих вещей, как вещей Ани Шмидт — от нее мне узелок остался, я хотела его передать в институт, где она училась до войны. А так вообще ничего не осталось. Жалко, что пропали мои записи, что я вела во время войны, — я кратко записывала даты и места событий. Сейчас уже сложно вспомнить, где и что происходило… Фотографий было много, и я с пулеметчиками, и другие. Еще к нам часто приезжали писатели, так они тоже очень любили со мной фотографироваться. Сразу, как увидят меня: «Давай с тобой и с оружием сфотографируемся!» Хорошо, что все награды я носила на себе и их не украли. Думали, наверное, что у меня трофеев целый чемодан. Мы же пехота, а трофеев если набрать, то что делать с ними? За собой таскать? У нас же и так пулемет, и никакого транспорта. Это, может быть, тыловые части что-то набирали себе, у них и машины, и повозки были. А у нас пулемет, куда с ним еще? Разве что чистое нижнее белье мы брали, и переодевали, и по мелочам — часики трофейные у меня были, и те тоже украли. Потом всякие сувениры брали. А больших вещей не брали.

Вместо водки женщинам на фронте выдавали конфеты. Табак нам выдавали, но ни пить, ни курить я за всю войну так и не научилась. Я не слышала, чтобы кто-то спивался у нас в дивизии, не было таких инцидентов. В блокаду я не помню, выдавали нам ее или нет. Если даже и была эта водка, то ее, наверное, использовали для раненых — раны обрабатывать. А так давали нам водку, ребята пытались меня научить вод-ку пить и курить — козью ножку мне скрутят и говорят: «Курни давай!» А у меня все как-то не идет.

День Победы — столько было крику, все прыгали! Просто невероятно. Стрельба, салют. Даже не передать, сколько радости было!

Выдавали нам всегда сапоги, в ботинках с обмотками мы не ходили. Сапоги сначала выдали на два размера больше. Я не знаю, как вообще выдержали снабжать такую армию — накормить, обуть, оружием снабдить, чтобы армия могла держаться. Такой Союз был, что прямо обидно, что его больше нет.

Мы обращались друг к другу по званиям и по фамилиям, поэтому мы имен-то друг у друга не знали, как следует. Не принято было по именам обращаться. Но я всегда по-другому обращалась с солдатами. Получу задание в штабе, прибегаю: «Ребята, у нас такая вот задача. Как будем выполнять?» Всех выслушаем, примем решение и пойдем. У Ани Шмидт так не получалось. Почему-то она считала: «Я приказываю, я здесь главная», поэтому и отношения у нее с солдатами были не совсем дружеские. С командиром роты у меня были нормальные деловые отношения. Вызовет, скажет, что нашей роте поставлена такая вот задача, вот твой участок — все рассказывал. Но обсуждать приказы с ним я не могла — кто я такая, чтобы приказы обсуждать? Это с ребятами я могла нашу задачу обсуждать, а с командиром — нет. Поэтому у меня отношения с солдатами были замечательные, дружеские. Они за меня горой, а я за них. Я за войну ни одного солдата во взводе не потеряла. У меня ранений было больше, чем у них. При командовании взводом мне приходилось бегать от одного пулемета к другому, узнавать, как дела у них.

(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)

БАДЬИНА Александра Николаевна

Я родилась в 1926 году в Марийской автономной республике, в небольшой деревушке на 17 дворов, которую основали наши прадеды, бежавшие с Сибири от Ермака. Деревня наша была очень интересная, особенно интересные были ее люди. Наш колхоз «Якорь» был участником ВДНХ. 17 дворов — и участник ВДНХ! Нас было у родителей три девчонки и сын Вовка, который был моложе нас. Отец наш рано ушел из жизни. Он был первый тракторист-машинист. Помню, когда в 30-е годы появились «Фордзоны», он на нем приехал в нашу деревню, а мы, босоногие мальчишки и девчонки, все в пыли бежали за этим «Фордзоном» и радовались, что уже мы не будем пахать сохой. Но эти «Фордзоны» часто ломались, а запасных частей не было, он часто ремонтировал их сам. И вот отец, когда лежал на земле, простыл, заболел туберкулезом легких. Он написал письмо министру сельского хозяйства Чернову в Москву с просьбой направить в Москву лечиться в тубдиспансер. Его направили. В нашем доме остались мать, две бабушки и дедушка. Бабушка моя была красавица, а дедушка был очень активный и очень красивый. Он пел в церковном хоре, и у него был голос, как у Лемешева. Окрестные деревни приходили к нам спрашивать: «Будет там «Лемешев» петь?»

Ходили мы в деревне в лаптях. Онучами ноги обернешь — здорово! Шить я умела, потому что у нас останавливалась бабушка, чужая, к нам она ходила, по деревням и собирала кусочки. Она была очень грамотная. Будучи в нашей деревне и у нас, она перешивала нам всякое старое тряпье. От нее я и научилась. Мы одевались, как куколки! Самые нарядные были в нашей деревне. Когда мы подросли, в нашу деревню ходили мальчишки водить хороводы. Мы в деревне были певучие, работящие. У нас был закон — в деревню можно приходить, а жениться из деревни нельзя. Поэтому из деревни нас, старших девчонок, не выпускали. Мы жили как одной семьей. Все знали друг о друге, делились куском хлеба. Когда началась финская война, старших ребят призвали. Из шести человек вернулся один. Сейчас опустела наша деревня, осталось два дома. Не стало хороводов, не стало песен… А я до сих пор люблю песни и пою, когда дома, когда устану, голова трещит — я начинаю петь…

Когда началась война, я училась в 7-м классе. Семилетка была в трех километрах от деревни, а в восьмой класс я пошла в райцентр Сернур в двенадцати километрах от нас. Осенью 1941 года после уборки в колхозах, в ноябре месяце, мы начали учиться в восьмом классе. Сначала я ходила пешком, потом мать мне нашла семью, которая меня приняла. Но проучилась всего несколько недель и поняла, что надо идти работать — голодно, жить негде. Устроилась на работу в райзо (районный земельный отдел) машинисткой. Быстро научилась машинописи и собирала по районам сведения о пахотной земле, сколько поднято гектаров, сколько отремонтировано сельхозинвентаря. Все эти данные я должна была положить на стол начальнику райзо. Еще я подрабатывала там же уборщицей. Мне выделили маленькую комнату, где уборщицы клали свой инвентарь, совсем крохотная — кровать не поставишь. Я на полу спала. В апреле 42-го года вижу — стало много девчонок во дворе военкомата, который располагался в том же здании, что и райзо. Я не знала, что это был первый набор девушек в армию. Я прибегаю во двор и вижу одну девчонку знакомую — Любку Михееву. Она работала парикмахером в мужском зале, а муж ее был киномехаником, или, как говорили в деревне, «киновщиком». Я вижу эту Любу и говорю: «Люб, ты куда?» — «Ты что, не видишь? В армию берут!» — «Как берут? Ну-ка давай я с тобой!» Она говорит: «Да ты же маленькая. А я же большая!» — «Ну, — говорю, — какая разница».

Поделиться с друзьями: