ЖАНРЫ

Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе

Дерлугьян Георгий

Шрифт:

Концепции социальной сети и «укорененности» (embeddness) относительно недавно вошли в оборот и даже стали научной модой, что влечет за собой известные опасности. Хорошим противоядием может служить предостережение Артура Стинчкома, старого ворчливого борца за содержательную наполненность социальных исследований. Взяв признанную высокую классику жанра, Стинчком отмечает, что хотя эмпирически богатые и разнообразные исторические исследования Чарльза Тилли «почти всегда опираются на того или иного вида анализ сетей, это вовсе не обычный сетевой анализ». Тилли интересует главным образом не формализуемая в моделях сеть как таковая, а «то, что течет по связующим звеньям между людьми, и в каком именно историческом контексте это происходит» [395] . То же самое можно сказать о сетевых моделях Роджера Гулда, Джона Паджетта или Ричарда Лахмана. Слова Стинчкома возвращают нас к наследию Пьера Бурдье. На вопросы, «что именно перетекает» между людьми в социальных сетях или «какова разница в уровнях, которая в первую очередь вызывает это перетекание», можно ответить при помощи таких понятий, как социальный капитал, гомологичность, личные и групповые траектории, ведущие к занятию позиций в социальном поле. Напротив, обычный сетевой анализ стал настолько оторванным от реальности, поскольку игнорирует понятие власти и разницу, воплощенную в социальном положении и капитале. Власть в формах материальных и символических благ, связей, особых видов знаний и является в основном тем, что перетекает по звеньям сетей. В реальном мире подобные потоки делают господство возможным. И в то же время сети могут помочь что-то скрыть, обойти или обмануть власть, а иногда и открыто воспротивиться господству.

395

Arthur Stinchcombe, Tilly on the Past as a Sequence of Futures, in Charles Tilly, Roads from Past to Future. Lanham: Rowman & Littlefield, 1997, p. 392. Критическую аргументацию Стинчкома параллельно усиливает Giovanni Arrighi, Braudel, Capitalism and the New Economic Sociology, Review, XXIV, 1 (2001).

Социальная сеть очевидным образом есть пространственная метафора – но что такое пространство, в котором находятся сети? Видение социального поля у Бурдье предлагает один из способов привнесения в наш анализ пространственного измерения – хотя и путем достаточно абстрактной, аналитической концептуализации. Фернан Бродель предложил исторически более конкретный, позаимствованный у географии, подход. Бродель оставил нам свое величественное видение современной мироэкономики как постоянно развивающейся экологии человеческих пространств. Миры расположены на трех «этажах»: элементарных структур повседневной жизни; динамично распространяющихся горизонтальных рынков обменов; и верхнего, заоблачного этажа небожителей, на котором Бродель поместил капитализм и государственную власть. У Броделя все три уровня явственно состоят из множества сетей, которые он поистине героически дерзнул исчерпывающе нанести на «карту» своего великого трехтомника. Исторически еще более «макроскопическое» видение находим в совместной работе отца и сына МакНилов – Уильяма и Джона. Их «человеческая паутина» состоит из множества взаимонакладывающихся сетей обменов – экологических, рыночных, геополитических, культурных – которые эволюционировали на всем протяжении истории человечества и на всем населенном пространстве планеты [396] .

396

William McNeill and John Robert McNeill, The Human Web: A Bird’s Eye View of World History. New York: W.W.Norton & Company, 2003. Чтобы оценить исключительное место Фернана Броделя и Уильяма МакНила в мировой историографии см. Randall Collins, The Mega-Historians, Sociological Theory, vol. 3, no. 1 (Spring 1985).

Можем ли мы создать карту цивилизаций как социокультурных полей и представить, к примеру, распространение мировых религий или современных идеологий, вроде социализма, как процессы передачи символического капитала? Возможно. Вопрос не в том, возможно ли написание истории целого мира – это уже не раз было сделано и остается регулярно возникающей амбицией науки. Вопрос в том, каким образом подобные дерзновения могут быть реализованы следующим интеллектуальным поколением. Встает двоякая задача, с которой я сам постоянно сталкивался в написании этой книги. Во-первых, теперь требуется соотнести макроскопическое видение истории с теоретическими обобщениями (которых в свое время еще чурались МакНил и Бродель, но что уже начали делать Валлерстайн и Джон МакНил). Во-вторых, надо понять, каким образом макровидение мировых процессов преобразовывается с пользой в мезо– и микроскопические исследования более частных ситуаций (что наверняка останется хлебом насущным громадного большинства историков и социальных исследователей). К примеру могут ли миросистемная и всемирно-историческая концептуализации социального пространства переплетаться с теориями Бурдье или Тилли? Написав эту книгу я теперь уверен, что такое и возможно, и насущно необходимо. Несмотря на все различия фокусировки, терминологии и предпочитаемых способов изложения, на уровне основной эпистемологии мы обнаруживаем у Валлерстайна, Тилли и Бурдье общую озабоченность проблематикой времени/пространства как основного способа преодоления идеологических абстракций. Каждый по-своему, все трое стремились в своих работах реконструировать исторически возникшие топографии социальной среды. Однако я в равной степени убежден, что на подобные вопросы невозможно дать окончательный ответ в абстрактно-теоретической манере, на основе одного лишь сопоставления текстов трех великих социологов конца XX в. Наши теоретические предположения должны пройти проверку эмпирическим исследованием. Данная книга представляет лишь первый и совершенно неокончательный опыт.

Дальше начинаются крупные неожиданности, по крайней мере, для автора этих строк. По мере того как центральными темами избранного здесь парадоксального жанра миросистемной биографии становились общественные классы и сети, структуры государства и политической экономики, геополитические аспекты «холодной войны» и динамика протестных мобилизаций, конкурентные столкновения и прорывы в полях символического производства и политики, на второй план отодвигались теории национализма и этнической идентичности, пока они не начали совсем было исчезать под давлением логики повествования. Хороша, однако, неожиданность – взявшись написать монографию об этнических конфликтах, автор оказался не в состоянии встроить куда-либо современные теории национализма и идентичности! И это притом, что сей автор некогда посвятил столько времени чтению признанных интеллектуальных бестселлеров, на которые оказалась так богата в предшествующие пару десятилетий такая живая и активная область изучения национализма. Достаточно назвать такие имена, как Том Наирн, Эрнст Геллнер, Эрик Хобсбаум и Бенедикт Андерсон [397] . В центре интереса целого куста запущенных ими интеллектуальных течений находятся исторические условия возникновения и распространения национализма в современную эпоху. Национализм предстает в работах последних лет (особенно среди многочисленных последователей и последовательниц Андерсона) практически исключительно дискурсивным феноменом. Разумеется, среди исследований национализма можно найти также социальную историю Мирослава Гроша или институциональную социологию Роджерса Брубейкера. Тем не менее крепло ощущение, что сделать национализм отправной точкой и/или объяснительным механизмом распада СССР было чревато реинфицириованием сходу бросающейся в глаза символической практики, в то время как «практическая интуиция» настойчиво указывала на такие менее приметные детали, как положение субъектов моего анализа до того, как их увлекли истоки националистической риторики, как они встречались друг с другом и против кого, или откуда вдруг бралось у них оружие. Основной темой, требующей раскрытия и разъяснения, виделась неоконченная революция против устаревшей диктатуры развития. Крепло убеждение, что все же коллапс власти в центре и наверху, а не национальные требования снизу и с окраин, стал причиной распада Советского Союза. Следовательно, главным объяснением становилась не дискурсивная интерпретация национализма и идентичности, а теория государства и революции Тилли и Скочпол, усиленная анализом классовой конфигурации, переосмысленной при помощи Бурдье, встроенная в миросистемную перспективу Валлерстайна и Арриги. Национализм оказался слишком неизбирательной теорией, которая едва объясняла разнообразие траекторий, по которым разлетались в разные стороны осколки бывшего СССР. В прибалтийских республиках национализм приобрел характер реформистской вестернизации, в Армении и Чечне – повстанчества, а в большинстве остальных постсоветских государств – консервативной официально-патриотической реставрации. Допускаю, что мое решение столь резко поменять теоретически приоритеты может оказаться самонадеянным и элементарно неверным. Бенедикт Андерсон, признаться, не раз за годы нашего общения ловил меня на логических ошибках, что, однако, позволяло и совершенствовать контраргументы. На сей раз, надеюсь, я лучше подготовил свои линии обороны.

397

Хуже, стыже того – сам Бенедикт Андерсон, вполне оправдывая свое католическое ирландское имя, благословил меня на ту поездку на Кавказ в начале 1997 г., в которой я впервые повстречал Шанибова. Именно Бенедикт Андерсон писал рекомендательные письма, по которым я получал гранты на поездки. С ним мы потом азартно обсуждали привезенные из поля истории. Чудовищно было ощущать себя неблагодарным учеником. Отлегло от сердца лишь после публикации книги, которую, как оказалось, Бенедикт же и рекомендовал престижному издательству.

Позвольте еще раз подчеркнуть, что сформулированная в данной книге теория так называемых «этнических конфликтов» ставит в центр объяснения государство и миросистему, класс и социальные сети, а не национализм или идентичность. Подобный сдвиг аналитической фокусировки и категоризации исследуемых процессов позволил охватить весь спектр итогов распада Советского блока, от мирных либерально-вестернизующих итогов революций в Центральной Европе до также мирных частичных реставрацией и устойчивого неопатримониализма в восточнославянских государствах и Центральной Азии, с двух сторон по-разному контрастирующих с кровопролитием на Балканах и Кавказе. Объяснительная схема строилась на основе того, что в последние годы исторические социологи выяснили о процессах формирования современных государств, революций и демократизации в странах Запада. Регионоведческие исследования специалистов по Восточной Европе дали внушительный материал для сравнений и прояснений того, что наблюдалось в период полевой работы на Кавказе. Взятые из контекста Восточной Азии концепция государства догоняющего развития, а у африканистов – концепция неопатри-мониального правления, позволили преодолеть идеологическое по сути представление о якобы полной исключительности, если не аберрантности советского и постсоветского феномена. Япония и Корея с одной стороны, Египет и Нигерия с другой обозначили гораздо более широкую сравнительно-аналитическую перспективу. Социологические идеи Бурдье были введены в анализ динамики общественных классов, статусных групп, элит и отдельных личностей, тогда как макроперспектива миросистемной теории предоставила панорамное видение для совмещения этих столь разных теоретических источников. Вот где, по выражению замечательного (и замечательно мне помогшего своими бесконечно элегантными эссе по естественной истории) биолога Стивена Джея Гулда, «полный дом вариаций обретает целостную систему взаимосвязей» [398] .

398

Stephen Jay Gould, Full House: the Spread of Excellence from Plato to Darwin. Essays in Natural History. New York: Fours Rivers Press, 1997.

Таков мой список картографических инструментов, поскольку если мы занялись сетями, полями и пространствами, то нам ведь требуются карты. Однако список этот ни в коей мере не является полным или окончательным. Скорее это приглашение к совместному обдумыванию доступных сегодня социальному анализу интеллектуальных ресурсов, а также того, что мы можем сделать при помощи этих разнообразных инструментов, доставшихся нам от славных предшественников. Речь идет не только о продолжении перспективных теоретических направлений, созданных Бурдье, Тилли, Валлерстайном, или не менее для нас важными Майклом Манном и Рэндаллом Коллинзом. Синтез новой парадигмы на основе их индивидуальных прорывов создает серьезную альтернативу все более скучно схоластическому мейнстриму социальных наук, но даже это по большому счету не главное. Если миросистема уже целиком вступает в период кризиса, то исключительно важно получить более реалистичное и поверяемой теорией представление о возможностях будущего. Без это дело может обернуться просто системным коллапсом или инволюцией, как в случае с бывшим СССР.

Предсказание будущего может оказаться тщетным. Однако, осознанно или неосознанно, ныне живущие поколения формируют будущее, принимая или не принимая назревшие решения, выстраивая свои индивидуальные и коллективные ожидания, расширяя полезные сети доверия и разнообразной надличностной солидарности (все это регулярно оказывается в центре политических противостояний), создавая организационные и когнитивные ресурсы, позволяющие заглянуть в будущее (таких, например, как рациональная социальная наука), а также пытаясь преодолеть понесенный по жизни урон либо закрепить свои различные жизненные достижения в различных институциональных формах, от социального капитала до политических и организационных структур, которые призванных повысить вероятность реализации более желанной формы будущего [399] . Разумеется, всегда существует куда больше возможностей споткнуться, заплутать, потерять ориентацию и в результате пройти в будущее по одному из наихудших путей. Все люди и созданные ими организации склонны к регулярному совершению ошибок, и чтобы убедиться в этом вовсе не обязательно (и тем не менее очень полезно) изучать труды Валлерстайна или Тилли [400] . Но ошибки гораздо вероятнее будут вовремя выявлены и исправлены в случае, если нам известен курс на карте, а в особенности, если нам удастся развить полезную привычку время от времени оглядывать самих себя рефлесивно-критическим взглядом. Тогда намеченные дороги, проложенные из прошлого, могут привести нас если не в идеологический рай (который на самом деле всегда есть лишь превращенное отражение чьего-то нынешнего состояния), то во всегда скрывающее неожиданности, но все же в более приемлемое будущее. Иммануил Валлерстайн назвал ориентированную в будущее науку утопистикой. В противоположность произвольному придумыванию, порождающему «утопические иллюзии, следовательно, и неизбежные разочарования», Валлерстайн предлагает заняться «трезвым, рациональным и реалистичным» изучением исторически созданных людьми «социальных систем, их ограничений и пределов, но также и тех пространств возможности, которые могут открыться для человеческого созидания» в будущем [401] . Результатом такого коллективного аналитического труда может стать создание большой карты нашего мира, уходящей в прошлое, и потому полезной для понимания путей возникновения настоящего. Отсюда уже можно заняться проектировкой дорог, ведущих к различным вариантам будущего. (Разве не все мы этим занимаемся на микроуровне, намечая, по мере обстоятельств и собственного разумения, цели и стратегии своей жизни и, хотелось бы, также жизни своих детей?) Для начала же надо создать достаточно четкий, подробный и в то же время связно-целостный атлас социального мира, с топографическими схемами отдельных ситуаций, выстраивающихся в страновые и региональные карты и в общую мироисторическую перспективу [402] .

399

Если сказанное звучит парафразой Артура Стинчкома, то так оно и есть. Я бы не рискнул написать столь амбициозный абзац, не перечитав предварительно его короткую едкую статью On Softheadedness on the Future, Ethics 93 (October 1982).

400

О громадной роли человеческих ошибок в истории см. Charles Tilly, Invisible Elbow, in: Roads from Past to Future. Lanham: Rowman & Littlefield, 1997.

401

Immanuel Wallerstein, Utopistics: Historical Choices for the Twenty-First Century. New York: The New Press, 1998, pp. 1–2.

402

Четкое методологическое обсуждение применения миросистемной перспективы в локальных эмпирических топографиях дает Philip McMichael, Incorporating Comparison within a World-Historical Prespective, American Sociological Review. Vol. 55, p. 3 (1990).

Немного проку в карте без компаса. В отличие от земного магнитного поля в физической географии, в полях человеческой практики направление стрелки нашего компаса определяется тем, что и как мы выбираем в качестве социальных ориентиров. Все социально компетентные люди имеют тот или иной «компас», хотя обычно он заключен в габитусе и потому в обыденных ситуациях не осознается, а работает скорее как гироскоп, удерживая людей на заданном/избранном курсе. Некоторые интеллектуалы носят свой компас напоказ из убежденности в монополии на знание правды, из чего возникают амбиции на обращение «темных и заблудших» в свою веру (будь то ортодоксальный марксизм предшествующей эпохи или сегодня неоконсерватизм, светский и религиозный фундаментализм). Другие стремятся скрыть свой компас от всех и от себя самих за объективистскими претензиями или, напротив, в культурном релятивизме. Из наследия Пьера Бурдье наиболее значимым для практики социального анализа, вполне возможно, окажется принцип рефлексивности, требующий от нас, производителей и распространителей социальных знаний, самоотчета в собственном позиционировании в социальном мире. Собственно, тому и предназначена заключительная глава данной книги: достаточно раскрыть свои позиции для понимания, откуда они берутся.

Принцип рефлексивности восходит к диалектике Гегеля (а философские эрудиты, наверное, смогут обнаружить и более раннюю родословную), к воображению молодого Маркса, к дерзкому заряду Фрейда, к «сущностной рациональности» Макса Вебера. Если в исследовании общества заложен гуманизирующий потенциал – а за этот центральный посыл в наследии Просвещения очевидно стоит побороться – то реализуется он через понимание того, как организуется социальное действие людей начиная с самих исследователей. Есть надежда, что теоретизированное и рефлексивное знание того, как мы совершаем свой социальный и научный выбор, наделит нас способностью стать не только более рационально сознательными, но, возможно, и более свободными.

Порождает ли глобализация этнические конфликты?

Нет. Таков вкратце ответ на вопрос, которым многие задались в Америке после терактов п сентября 2001 г. Глобализация не является непосредственной причиной этнического или фундаменталистского насилия на постсоветской или какой-угодно периферии. Прежде всего вызывает сомнение аналитическая пригодность самого слова глобализация. Им обозначается слишком много разнохарактерных процессов, одни из которых более реальны, другие же – менее. Куда надежнее, хотя, наверное, и не так эффектно, было бы сказать, что прокатившаяся в самом конце XX в. волна этнорелигиозных конфликтов, войн и терроризма возникла из крушения национального девелопментализма. Если же конкретизировать и переводить анализ на более приближенные уровни каузальности и локализовать фокусировку на бывшем СССР (и Югославии), то в первую очередь надо указать на крушение центрального правящего аппарата крупного государства, которое институционализировало национальность в своих политических структурах и в повседневных неформальных практиках бюрократического патронажа, многие из которых имели этническое измерение.

Однако если недавняя рыночная глобализация (примем это слово как «фирменный бренд» процесса диффузии неолиберализма) и не являлась первопричиной, то впоследствии она действительно начинает структурировать этнические конфликты. Под воздействием глобализации недовольство самых различных групп, чей статус и жизненные условия по каким-то причинам приходят в упадок, теперь перенацеливается с национальных правительств и элит либо локальных соперников на господствующую мировую «суперэлиту» – США. В 19go-e гг. практически повсеместно регистрируется рост антиамериканизма, включая такие страны, где ранее этот комплекс был далеко не основным, если (как в России) вообще присутствовал за пределами официальной пропаганды. Колоссальное социально-культурное расстояние между обездоленными группами (особенно использующими доступное им низко-технологичное насилие) и «американской плутократией» (с ее дистанционно управляемыми орудиями) с обеих сторон делает образ противника совсем фантастическим. В ход идут метафоры Мирового Зла, сатанинского заговора. Такая удаленность делает маловообразимыми привычные формы протеста и непосредственного противостояния. Впрочем, в сентябре 2001 г. группа заговорщиков продемонстрировала, как реализовать трансконтинентальные идеологические фантазии.

Поделиться с друзьями: