Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Адское пламя

Прашкевич Геннадий

Шрифт:

(Алексей Толстой).

Кстати, не из рассуждений ли Якова Окунева проросла пышно впоследствии так называемая экстраполярная фантастика?

Впрочем, Евгений Замятин, работая над антиутопией «Мы», тоже мог сказать, что он «развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время».

Разумеется, выводы Замятина не совпали с выводами Окунева.

Да и не могли совпасть. Иной жизненный опыт, иные взгляды на мир.

Евгений Замятин сиживал в тюрьме, отбывал срок в ссылке. Закончив политехнический институт, работал в Петербурге на кафедре корабельной архитектуры, позже, в Англии, строил ледоколы. Вернувшись в революционную Россию, и будучи глубоко убежденным в том, что именно писатель обязан предупреждать общество о первых симптомах любых самых страшных только еще зарождающихся социальных болезней, он не только не замалчивал своих взглядов и сомнений, но, напротив, всеми путями старался довести эти взгляды и сомнения до читателей.

«По ту сторону моста – орловские: советские мужики в глиняных рубахах; по эту сторону – неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я – орловский и келбуйский, – я стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз – руки крыльями – кричу…»

Остро, болезненно реагировал Е. Замятин на появление, как он выразился, писателей юрких, умеющих приспосабливаться.

«Я боюсь, – писал он в знаменитой статье, опубликованной еще в 1921 году, – что мы этих своих юрких авторов, знающих, «когда надеть красный колпак и когда скинуть», когда петь сретенье царю и когда молот и серп, – мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное писание од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию…»

И дальше: «Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во «Всемирной литературе», несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, – Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре «Ревизора», Тургеневу каждые два месяца по трое «Отцов и детей», Чехову – в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художника слова, медленно и мучительно радостно «воплощающего свои замыслы в бронзе», и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского, – теперь расценивается одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем выбор: или стать Брешко-Брешковским – или замолчать. Для писателя, для поэта настоящего – выбор ясен».

Чрезвычайно далекий мир (XXX век), написанный в романе «Мы» ничем не напоминает миры, написанные Яковом Окуневым или Вивианом Итиным.

В замятинском будущем, напрямую экстраполированном из настоящего, человеческое Я давно исчезло из обихода, там осталось лишь МЫ, а вместо имен человеческих – вообще нумера.

Чуда нет, осталась логика.

Мир распределен, расчислен.

Государство внимательно наблюдает за каждым нумером, любого может послать на казнь («довременную смерть») – если посчитает, что человек этого заслуживает. В сером казарменном мире все обязаны следить друг за другом, доносить друг на друга. А ведь (вот парадокс) и утопия Якова Окунева и антиутопия Евгения Замятина вышли все из тех же «…сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время».

Когда в середине 20-х годов роман «Мы» вышел за рубежом, реакция в официальном СССР была однозначной. «Эта контрреволюционная вылазка писателя, – указывает Литературная Энциклопедия, – становится известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя Замятин демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей».

О дискуссии, конечно, сказано в запальчивости. Никакой дискуссии быть не могло, была травля. Трибуну съездов ВКП(б) юркие писатели уже давно приспособили для доносов, даже стихотворных. Небезызвестный советский поэт Александр Безыменский на XVI съезде с энтузиазмом закладывал Евгения Замятина и Бориса Пильняка, а с ними и «марксовидного Толстого» (Алексея Николаевича, конечно):

Так следите, товарищи, зорко,чтоб писатель не сбился с пути,не копался у дней на задворках,не застрял бы в квартирной клети.Чтобы жизнь не давал он убого,чтоб вскрывал он не внешность, а суть,чтоб его столбовою дорогойбыл бы только наш ленинский путь…

Владимир Киршон, лицо в литературе тех дней официальное, с той же трибуны указывал: «…как характерный пример можно привести книжку Куклина «Краткосрочники», где автор сумел показать Красную армию в таком виде, как описывал царскую армию какой-нибудь Куприн…»

Какой-нибудь Куприн.

Круто!

Доведенный до отчаяния, Евгений Замятин в июне 1931 года обратился с письмом к Сталину.

«Уважаемый Иосиф Виссарионович,

приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли…

Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал – и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию…

В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю, не такой тяжелой, как литературная смерть, и потому прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР – с правом для моей жены сопровождать меня. Если же я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хотя бы на один год, выехать за границу – с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможным служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова».

Е. Замятину повезло: вождь разрешил ему уехать.

В исполинской мастерской, в раскаленном пекле творения, в гудящем от напряжения горниле чудовищного эксперимента по созданию Нового, совсем Нового человека, остались теперь в основном писатели юркие. Одни уже суетливо лепили Великий Образ, другие с тоской предчувствовали долгий путь по примечательным местам уже широко обустраивающегося ГУЛАГа.

Эпоха утопий кончилась.

Начиналась эпоха действ и зрелищ.

Поделиться с друзьями: