Алая буква
Шрифт:
Вместе с тем, перед Эстер был открыт весь мир. Приговор не вынуждал ее оставаться в пределах затерянного в Новом Свете поселения пуритан, она вольна была уехать на родину или в любую европейскую страну и там, скрыв свое имя и прошлое, начать другую жизнь. Там эта неукротимая по натуре женщина встретила бы людей, чьи нравы и обычаи бесконечно далеки от осудившего ее жестокого закона.
Так почему же она, несмотря ни на что, по-прежнему считала своим домом то единственное место, где стала живым примером греховного позора? Причина, вероятно, в том, что какое-то роковое чувство, требовательное, неотвратимое и упорное, как приговор судьбы, почти всегда принуждает человеческие существа жить и скитаться, подобно привидениям, в тех самых местах, где значительное и памятное событие некогда изменило всю их жизнь, – и тем более властно, чем трагичнее и мрачнее было событие. Грех и бесчестье – вот те корни, что приковывали Эстер к этой почве. Она как бы заново родилась на свет, а неприветливый лесной край, стал для нее родным домом – суровым, безрадостным, и в то же время единственно возможным. Все прочие места на земле стали ей бесконечно чужды – даже тот уголок сельской Англии, где прошли ее счастливое детство и девичество. Эстер была прикована к Массачусетсу цепью из железных звеньев, и хотя они терзали ее душу, разорвать эту цепь она не могла.
Возможно и, пожалуй, несомненно, что в этих местах, в этом роковом для Эстер поселении ее удерживало и другое чувство – настолько тайное, что она скрывала его от самой себя, бледнея всякий раз, когда оно шевелилось в ее сердце, словно змея, спящая в норе. Здесь жил, дышал, ежедневно ходил по улицам человек, с которым она считала себя связанной узами, не признаваемыми на земле, но настолько прочными, что в день Страшного суда они превратятся в узы брака и соединят ее с этим человеком в вечности. Снова и снова враг рода человеческого внушал Эстер эту мысль и смеялся, следя за тем, как она сперва со страстной и отчаянной радостью цеплялась за нее, а потом с ужасом гнала прочь.
А то, во что она заставляла себя верить, что сама считала причиной, не позволявшей ей покинуть Новую Англию, было наполовину правдой, наполовину самообманом. Тут, думала она, совершен ее грех, тут должно свершиться и земное наказание. Быть может, пытка ежедневного унижения очистит в конце концов ее душу и заменит утраченную чистоту новой, обретенной в мучениях.
Так или иначе, но Эстер никуда не уехала. На окраине поселения, в стороне от других жилищ, стоял крытый соломой бревенчатый полузаброшенный домик. Он был покинут выстроившим его поселенцем, так как земля вокруг оказалась бесплодной, а удаленность от города не позволяла общаться с соседями, к чему уже тогда были склонны иммигранты. Окнами домик смотрел на восточный берег бухты, где на противоположном берегу виднелись лесистые холмы. Небольшая роща низкорослых деревьев – только такие и выживали на неблагоприятной почве – почти не скрывала его, но как бы подчеркивала, что там обитает некто, предпочитающий избегать посторонних взглядов.
В этой уединенной обители с разрешения городских властей, все еще не спускавших с Эстер Прин глаз, она и поселилась. Жила она на собственные довольно скромные средства вместе с маленькой дочерью. Тень подозрительности сразу же нависла над этим местом. Дети, еще не способные понять, почему эта женщина недостойна милосердия, подкрадывались почти вплотную, чтобы поглазеть, как она занимается шитьем или вязанием у окна, или стоит на закате в дверях, или копается в огороде, или идет по тропинке в город, а углядев алую букву у нее на груди, бросались врассыпную, охваченные необъяснимым, но заразительным страхом.
Эстер была одинока, и хоть не было на свете человека, открыто заявляющего, что считает ее другом, нищета ей не грозила. Она владела искусством, которое даже в этой стране помогало ей заработать на жизнь себе и подрастающей дочери. То было искусство рукоделия – в те времена почти единственное, доступное женщинам. Замысловато обрамленная буква, которую Эстер Прин носила на груди, служила еще и образчиком ее изящного и изобретательного мастерства, к которому с удовольствием прибегли бы даже придворные дамы, так любящие отделывать свои шелковые и парчовые платья богатыми вышивками и кружевами ручной работы.
Разумеется, при суровой простоте пуританских одежд спрос на самые утонченные изделия Эстер был невелик. Тем не менее склонность людей той эпохи к искусным произведениям такого рода сохранилась и у наших суровых предков, хотя они и отказались от многих, на первый взгляд куда более существенных, потребностей. Всевозможные публичные церемонии – например, посвящение в духовный сан или вступление в должность судьи, – словом, все, что могло придать величавость представителям власти, представавшим перед народом, из политических соображений обставлялось торжественными ритуалами и угрюмой, но тщательно продуманной роскошью. Пышные брыжи, изысканно отделанные перевязи и расшитые перчатки считались обязательными деталями парадных одеяний тех, кто держал в руках бразды правления, и хотя законы против роскоши воспрещали простонародью подобные излишества, люди богатые и знатные пользовались ими без ограничений. Кроме того, и похороны порождали спрос на некоторые изделия Эстер Прин, служившие и для того, чтобы обряжать покойников, и для того, чтобы в виде многочисленных эмблем из черного сукна и белоснежного батиста подчеркивать скорбь живых. Детские платьица – ибо в те времена детей одевали с большой пышностью – также предоставляли ей возможность потрудиться и заработать.
Сравнительно быстро вышивки Эстер вошли, как говорится, в моду. Из жалости ли к несчастной женщине, из болезненного любопытства, придающего мнимую ценность обычным или даже бесполезным вещам, потому ли, что она действительно владела искусством, в котором ее никто не мог заменить, – так или иначе, но ей давали столько заказов, сколько она соглашалась принять. Как знать, может, тщеславные олдермены, надевая для торжественных церемоний одежду, украшенную ее грешными руками, мнили, что таким образом они проявляют смирение… Ею были сработаны брыжи губернатора; вышивки Эстер красовались на шарфах военных и воротниках пасторских кафтанов; они окаймляли детские чепчики и исчезали под крышками гробов, где затем, разрушенные плесенью, рассыпались в прах. Но никто и никогда не обратился к Эстер, когда требовалось вышить снежно-белую фату, призванную скрывать целомудренный румянец невесты. Это исключение говорило о том, что бостонское общество по-прежнему хмуро и неодобрительно взирало на ее грех.
Эстер и не стремилась заработать больше, чем требовалось для того, чтобы вести скромное, почти аскетическое существование, но содержать в достатке ребенка. На ней всегда были темные платья из грубой материи, украшенные только алой буквой, которую она была обречена носить. Зато наряды для девочки она придумывала с удивительной, просто фантастической изобретательностью. Подчеркивая воздушную грацию, рано проявившуюся в ребенке, они, по-видимому, преследовали еще какую-то цель, неочевидную для окружающих. Но об этом мы поговорим позднее.
За вычетом небольших расходов на одежду дочери, весь излишек своих средств Эстер раздавала людям – наверняка менее несчастным, чем она сама, и нередко оскорблявшим ту, что отдавала им последнее. Она тратила на шитье простой одежды для бедняков долгие часы, которые могла бы посвятить изощренным произведениям своего искусства. Возможно, в этой монотонной работе Эстер видела своего рода искупление, ибо ради нее жертвовала тем, что доставляло ей истинную радость. Была в ее натуре какая-то пылкая и богатая одаренность, потребность в пышной красоте, но жизнь она вела такую, что удовлетворить эту жажду могла лишь с помощью своего изумительного мастерства. Тонкое и кропотливое рукоделие доставляет женщинам наслаждение, которое мужчинам никогда не понять. Возможно, вышивание помогало Эстер выразить, а следовательно, и унять страсть, заполнявшую ее жизнь. Считая эту радость греховной, она осудила ее вместе с остальными радостями. Но такая мучительная борьба совести с неуловимыми ощущениями не свидетельствует об искреннем и стойком раскаянии: в ней таится нечто сомнительное и, пожалуй, глубоко порочное.
Так или иначе, Эстер Прин отстояла свое место в жизни. Благодаря прирожденной энергии и редким способностям людям не удалось полностью изгнать эту молодую женщину из своей среды, однако она была отмечена печатью, более невыносимой для женского сердца, чем клеймо на лбу Каина. Поэтому в своих отношениях с обществом Эстер чувствовала себя изгоем. Каждый жест, каждое слово, порою даже молчание тех, с кем она сталкивалась, подразумевали, а иногда и открыто говорили о ее отверженности и таком одиночестве, словно она жила на другой планете или общалась с нашим миром при помощи иных органов чувств, чем остальные смертные. Она стояла в стороне от людских забот и треволнений и все же была близка к ним, что превратило ее в некое подобие бестелесного духа, который навещает свой былой семейный очаг, но уже не может стать видимым или ощутимым, радоваться домашними радостями или оплакивать семейное горе. Ужас и глубокое отвращение – только на эти чувства в сердцах людей, да еще на оскорбительное презрение, казалось, имеет право Эстер.
Время было не слишком утонченное, и хотя она отлично сознавала и вряд ли могла забыть свое положение, ей напоминали о нем вновь и вновь, тревожа глубокие раны в ее душе грубыми прикосновениями к самым чувствительным местам. Случалось, что бедняки, к которым она была искренне добра, буквально плевали на руку, протянутую им для помощи. Высокопоставленные дамы, в чьи дома она приносила заказанные вышивки, также не упускали случая заронить каплю горечи в ее сердце – иногда с помощью той алхимии скрытой злобы, с которой женщины умеют извлекать смертельный яд из ничтожнейших пустяков, а порой с помощью грубых слов, которые отзывались в беззащитном сердце страдалицы как удары кулаком по кровоточащей ране.