Александр Блок. Биографический очерк
Шрифт:
Правые (кадеты и беспартийные) пророчат Наполеона (одни первого, другие третьего). В городе, однако, больше (восхитительных для меня) признаков рус. лени и лишь немногие парижские сценки. Свергавшие правительство частью удрали, частью попрятались. Бабы в хвостах дерутся… Когда устанешь волноваться, начинаешь видеть эту восхитительную добродушную сторону всех великих событий.
Завтра мы будем допрашивать Хвостова-племянника («толстого Хвостова»), величайшего среди всех наших клиентов сплетника и шута».
24 июля: «За эти дни, кроме большой очередной работы, происходило следующее: Муравьев и Ольденбург, наговорив мне комплиментов, склонили меня писать в отчете для Учр. Собр., и я выбрал для пробы главу о Протопопове, хотя, по-прежнему, очень недоволен выработанным планом, составом и пр. Меня утешало присутствие Ольденбурга как председателя редакционной комиссии. Сегодня, однако, с утра выяснилось, что Ольденбург, у которого сегодня ночью был Керенский, ушел – в министры народного просвещения (сам он думает, что это ненадолго, и давно уже хочет идти на войну простым солдатом). Появился Тарле [234] , хотя и не заместителем Ольденбурга, но в качестве редактора, я с ним говорил утром, убедился, что он (для меня) труднее Ольденбурга и забил тревогу, т. е. убедил председателя вновь пересмотреть план (меня поддерживал Неведомский), что мы и будем делать завтра…
Кроме того, сегодня допрашивали Нератова и Маркова II. Последний – очень умный и очень сильный затравленный человек, с хитрецой и с тактом, который позволял ему все время держаться вызывающе, у предела наглости, и высказать много горьких замечаний, среди которых были и «истины». Вообще на меня он произвел сильное впечатление» [235] .
28 июля: «Мама, я сижу между двух стульев (как, кажется, все русские). От основной работы отбился, а к новой не подступаюсь. Деятельность моя сводится к тому, чтобы злиться на заседаниях… Опять подумываю о «серьезном деле», каким неизменно представляется мне искусство и связанная с ним, принесенная ему в жертву, опустившаяся «личная жизнь», поросшая бурьяном».
Далее, по поводу тревоги, которую он замечает в наших с сестрой письмах, он пишет: «Мы – «обыватели»; теперь теряются и более дальнозоркие, чем мы. В утешение нам всем я могу привести фразу С. В. Иванова, по-моему, необыкновенно значительную; он раз сказал: «Все мы, и я первый, виноваты в том, что не умели управлять этими людьми в свое время (о Протопопове и прочих). Оттого все и пошло. И я первый из вас… оставим этот разговор». Сказал с большим волнением, очень искренним. Отчасти в ответ на мои упорные речи в Комиссии о том, что все эти люди – глубоко ничтожны были в государств, смысле (что ему очень понравилось; сам он – старый сенатор, бывший товарищ госуд. контролера, кадет, не подавал руки Щегловитову).
Положение, действительно, ужасно; для тех, кто стоит на государственной точке зрения, оно, по-видимому, катастрофично. Но, с позволения сказать, можно, не будучи ни анархистом, ни большевиком, можно полагать иначе. Впрочем, «давно, лукавый раб, замыслил я побег в обитель тихую трудов и мирных нег» [236] , если это будет когда-нибудь исполнимо».
1 августа: «Я получил через Струве приглашение Временного Комитета «Лиги Русской Культуры» – вступить туда членом и сказать речь о русской культуре на первом публичном собрании. Ответил длинным письмом, что вступаю, но оговорился, что мне больно, что там нет Горького, а есть Родзянко. Относит. своего выступления – в зависимости от службы (по-видимому, кроме Протопопова, я возьму себе тему «Последние дни старого режима»). «Времени. Комитет Л. Р. К.» – Родзянко, Карташов, Шульгин, Савич и Струве [237] . В числе учредителей (21) – Ольденбург. Как видишь, и я «правею».
4 августа: «Теперь здесь уже, так сказать, «неинтересно», в смысле революции, Россия опять вступила в свою трагическую (с вечной водевильной примесью); полосу, все тащат «тягостный ярем» [238] . Другими словами, так тошно, что даже не хочется говорить. Спасает только работа, спасает тем, что, организуя, утомляет, утомляя, организует. Люба и работа – больше я ничего сейчас не вижу.
Третьего дня допрашивали Гучкова [239] . Трудно быть мрачнее его и говорить мрачнее. Вчера я приступил к работе для отчета, весь день делал подготовку… Председатель поручил мне сделать спешно, к завтр. дню, большую редакционную работу (для Керенского, я уже ее сейчас сделал)…
Купаюсь все-таки. Завтра надеюсь, после еще одного заседания, вырваться купаться».
12 августа: «Работы так много, что я потерял почву и работаю не особенно прилежно. Однако приготовлюсь к отчету, а в стенограммах мне помогает Люба и нанимаемые мной лица…
Наш председатель и другие уехали на Совещание, я пользуюсь этим и усиленно купаюсь, работая полдня».
Это последнее письмо в Шахматово. Мы с Ал. Андреевной вернулись в Петербург в середине августа. В дальнейшем уже почти не придется пользоваться этим интересным материалом, так как мать и сын не расставались до весны 1921 г.
Глава четырнадцатая
Ал. Ал. закончил статью «Последние дни старого режима», предназначавшуюся для отчета Учред. Собранию, в апреле 1918 г., но после октябрьского переворота и разгона Учред. Собрания она потеряла свое первоначальное значение и осталась у него на руках, как исторический материал . Сдав работу и документы, он передал статью П. Е. Щеголеву для опубликования в издаваемом им журнале «Былое», но благодаря условиям типографского дела ее удалось напечатать только в 1921 году. Та же статья, дополненная семью документами и подготовленная к печати еще при жизни Ал. Ал., вышла отдельной книгой в издательстве «Алконост» под названием «Последние дни императорской власти» уже после смерти поэта.
Переворот 25 октября, крах Учредительного Собрания и Брестский мир Ал. Ал. встретил радостно, с новой верой в очистительную силу революции. Ему казалось, что старый мир действительно рушится, и на смену ему должно явиться нечто новое и прекрасное. Он ходил молодой, веселый, бодрый, с сияющими глазами и прислушивался к той «музыке революции», к тому шуму от падения старого мира, который непрестанно раздавался у него в ушах, по его собственному свидетельству. Этот подъем духа, это радостное напряжение достигло высшей точки в то время, когда писалась знаменитая поэма «Двенадцать» (январь 1918 г.) и «Скифы». Поэма создалась одним порывом вдохновения, сила которого напоминала времена юности поэта.
«Двенадцать» и «Скифы» появились впервые в газете «Знамя Труда», в журнале «Наш Путь» и в том же 1918 г. были напечатаны отдельной книжкой в московском издательстве «Революционный Социализм» со статьей Иванова-Разумника. Поэма произвела целую бурю: два течения, одно восторженно-сочувственное, другое – враждебно-злобствующее, боролись вокруг этого произведения. Во враждебном лагере были такие писатели, как Мережковский и З. Гиппиус. Одни принимали «Двенадцать» за большевистское credo, другие видели в них сатиру на большевизм, более правые группы возмущались насмешками над обывателями и т. д.
Поэма «Двенадцать» переведена на немецкий, французский, итальянский, польский, японский, древнееврейский и мн. др. языки. Итальянское издание вышло под названием – «I canti bolscewichi» («Большевистские песни»). Почти все иностранные издания вышли с рисунками. Лучший перевод – немецкий (переводчик Грегер) [240] .
13 мая 1918 года кружок поэтов «Арзамас» устроил вечер в зале Тенишевского училища. На вечере должны были выступить многие поэты, уже давшие свое согласие, но, узнав, что в программе вечера стоит поэма «Двенадцать» в чтении Л. Д. Блок, некоторые поэты отказались участвовать в вечере [241] . Поэма все же была прочитана и имела успех. Следующий вечер с чтением «Двенадцати» был устроен в сочувствующей революционно настроенной аудитории. Многочисленная публика, в числе которой было не мало солдат и рабочих, восторженно приветствовала поэму, автора и чтицу. Впечатление было потрясающее, многие были тронуты до слез, сам Ал. Ал., присутствовавший на чтении, был сильно взволнован и записал в своем дневнике: «Люба читала замечательно». Вскоре после этого состоялся большой концерт в Мариинском театре в пользу школы журналистов с участием Шаляпина, Ал. Ал. читал свои стихи, Люб. Дм. прочла «Двенадцать»; буржуазная публика шаляпинских концертов слушала очень внимательно, но, как и всегда в таких случаях, аплодировала только половина залы, другая враждебно молчала. В числе сочувствующих неожиданно оказался А. И. Куприн, который подошел к Люб. Дм. и выразил ей свое удовольствие, особенно похвалив ее чтение.