Александр Пушкин и его время
Шрифт:
Пушкин увидел в обступившей его грандиозной истории страны страдания живого поверженного человека…
А Петербург живет, он уже восстанавливается после наводнения, он «зализывает раны». Все как прежде.
Кто же, кто виноват в этой гибели Параши? С кого спросить? Кто за нее ответит?
Но есть, есть в Петербурге, завелся здесь один человек, который думает, думает до безумия… Который, живя мирной жизнью, начинает ее ненавидеть.
А думает — значит, заговорит, потому что невозможно
жить молча. И пострадавший, потрясенный Евгений. ищет виновника:
Он узнал…
Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Под морем город основался… Ужасен он в окрестной мгле! Какая дума на челе! Какая сила в нем сокрыта! А в сем коне какой огонь! Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта? О мощный властелин судьбы! Не так ли ты над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию поднял на дыбы?И пред «державцем полумира» встал «безумец «бедный» — жертва государства. Он предъявляет в очной ставке с владыкой свои права, требует ответа. Камни вопиют! Тихие люди говорят!
Чело К решетке хладной прилегло, Глаза подернулись туманом, По сердцу пламень пробежал, Вскипела кровь. И, зубы стиснув, пальцы сжав, Как обуянный силой черной, «Добро, строитель чудотворный! — Шепнул он, злобно задрожав» — Ужо тебе!…»Никакого сомнения нет в том, что выражает этот гневный шепот, да еще сопровождаемый «злобной дрожью».
Это явный — пусть еще шепотный — протест: в нем народный яростный гнев! Это он, он, Медный всадник, виноват в том, что в конечном счете погибло все, чем обладал, чем жил этот бедный человек, — его любовь, его Параша, эта его маленькая, трепетная, но все же бесконечно дорогая и для него самого, да и в абсолютном смысле бесценная человеческая жизнь. Нет ничего ценнее всякой жизни человеческой! Всякая жизнь свята. Медный всадник, кумир на бронзовом коне, основал «город под морем». Под морем, нависшим неустойчиво над городом, готовым обрушиться на него обвалом вод.
Кто же прав в ту лунную ночь на «белой площади Сената» — Петр или Евгений? Могущественный император или «подданный» его — бедняга канцелярист?
Многие пушкинисты стоят горой за Петра — верят они в Петербург, и в петровский, и в послепетровский… Петр делал общегосударственное дело, а Евгений — свое частное дело… И правильно-де, если «частное» начинает протестовать, становиться поперек дороги общему, оказываться помехой, то «общее» беспощадно отбрасывает его прочь. Сшибает, сносит со счетов как некий процент неполадки.
Так рассуждало ещё римское право в железной формуле: «Делу общему (республике, государству) жить необходимо, тебе же жить нет необходимости…»
Сердце, сердце необходимо герою при совершении великих дел — при создании государств, постройке городов. Живое сердце! И в отсутствии сердца упрекает великого Петра маленький человек…
За короткой фразой «Ужо тебе!..» — даже не фразой, а каким-то междометием, — угадывается целая речь, обличение Медного всадника.
В поэме никакой речи нет, а между тем, несомненно, такая речь была. Этому свидетель гений Пушкина, и это же свидетельствует и запись сына Петра Андреевича Вяземского — княжича Павлуши Вяземского.
«Из сочинений Пушкина за это время неизгладимое впечатление произвела прочитанная им самим «Капитанская дочка» и не напечатанный монолог обезумевшего чиновника перед Медным всадником. Монолог этот, содержащий около тридцати стихов, произвел при чтении потрясающее впечатление, и не верится, чтобы он не сохранился в целости. В бумагах отца моего сохранились многие подлинные стихотворения Пушкина и копии, но монолога не сохранилось, весьма может быть потому, что в монологе слишком энергически звучала ненависть к европейской цивилизации. Мне все кажется, что великолепный монолог таится вследствие каких-либо тенденциозных соображений, ибо трудно допустить, чтобы изо всех людей, слышавших проклятье, никто не попросил Пушкина дать списать эти тридцать-сорок стихов».
И если Дубровский убежал за границу, не имея другого выхода, то и Евгений тоже бежит
…по площади пустой Бежит и слышит за собой — Как будто грома грохотанье — Тяжело-звонкое скаканье По потрясенной мостовой. И, озарен луною бледной, Простерши руку в вышине, За ним несется Всадник Медный На звонко скачущем коне…Так уходили в «ухожаи» крестьяне, так бежали дворяне, офицеры и солдаты при вспышках пушек через Исаакиевский мост, в сумерках 14 декабря 1825 года на лед Невы. Так убежал Кюхельбекер. Так умер потрясенный грубостью Бенкендорфа Дельвиг. Так убежал Дубровский, Так убегал от государства и Евгений…
Тишина, правда, внушена Евгению, но она не такая, какой бы хотелось:
И с той поры, когда случалось Идти той плошадью ему, В его лице изображалось Смятенье. К сердцу своему Он прижимал поспешно руку, Как бы его смиряя муку, Картуз изношенный сымал, Смущенных глаз не подымал И шел сторонкой.Смело Пушкин вперяет испытующие свои очи в историю и видит, что русский народ не всегда бегал от государства по своей огромной территории, не всегда раскатывался горошком, а и, бывало, сам наступал на государство, требуя свободы для своей, а не только для государственной деятельности.
Требовали свободы декабристы, дворяне, стремясь к революции, и тем не менее боялись «эксцессов», «крайностей народа» — эксцессы эти ведь были, так сказать, в нашей природе вещей. Вся история наша свидетельствовала практикой еще времен северных республик, что воля народная даже на вечах новгородских и псковских выявлялась не дисциплинированным «голосованием» — поднятием рук, а криком великим, дракой и подчас утоплением противников в реках Волхове и в Великой с мостов.
И вопрос Пушкиным был поставлен так:
— Может ли дворянин встретиться и работать с Пугачевым?
Так возникает пушкинская «История Пугачева» — исследование, писанное не каким-нибудь педантом профессором «императорского университета», а гениальным провидцем-поэтом, великим патриотом Пушкиным, основательно изучившим государственные архивы и объехавшим лично места крестьянской войны, где он нашел еще живыми очевидцев событий тех грозных решающих дней.
В отношении самого Пушкина этот вопрос о возможности работы с Пугачевым был давно им обдуман и решен бесповоротно положительно: он — и «дворянин», он — и «мещанин» никак не считал себя обсевком в русском поле, никак не мог признать себя «врагом народа»… Ведь он ждал этого освобождения народа, он звал и вел к этому своих современников. Он, видевший русский народ в сраженьях, на богомольях, на праздниках, на ярмарках, любил его и бегать от него не собирался.