ЖАНРЫ

Шрифт:

Глава пятнадцатая

Она читала несчастного Пушкина и не могла отделаться от странного впечатления, будто он сам предсказал для себя всю эту историю, которая еще бог весть чем для него закончится…

Его Татьяна — княгиня Гремина — прямая мадам Пушкина, бесспорная царица нашего света. Пылкий Онегин у ног ее — конечно, барон д’Антес. А сам он? Ужели он — «толстый этот генерал», доверчивый Гремин?.. Впрочем, Алине было все трудней верить сплетням вокруг Натали. Третьего дня она наблюдала ее на бале у Салтыковых, — это сияние редкостной красоты и кротость, простота, благородство посреди враждебной, любопытствующей толпы! На ее челе запечатлелись невинность ребенка и какое-то робкое духовное страдание, — точно некая обреченность.

Жорж был бледен; не подошел к ней, как делал обыкновенно. Видя остановившиеся на ней его страдающие глаза, Алина вспомнила так тонко, так страшно-пророчески выраженное другим:

Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами. Улыбку уст, движенье глаз Ловить влюбленными глазами, Внимать вам долго, понимать Душой все ваше совершенство, Пред вами в муках замирать. Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!

То ли простуда действовала на нее расслабляюще, но она точно въяве видела серенький родительский сельский дом, в котором так много читала, и этот куст боярышника под окном, и эти осенние — такие просторные — дали с балкона, и первый пушистый снег, и зимние долгие, темные вечера; и эти книги… Она чувствовала себя Татьяной, но без Онегина, без этой пусть несчастливой, но великой любви.

Записка Жюли Самойловой Алине Осоргиной (10 ноября, двенадцать часов дня): «Итак, моя дорогая страждущая подруга! Я выздоровела, а вот ты заболела совсем некстати. Я бы не хотела афишировать нашу дружбу частыми визитами к тебе. К тому же этот твой неподражаемый муж, этот твой такой же невыразимый дядюшка и эта тетушка (им под стать) внушают мне желание видеть их как можно реже. А сообщить тебе хочется многое из того, что я — вопреки моему глупому обыкновению ничему не удивляться — считаю достойным вниманья.

Ну, конечно, это, прежде всего, скандал вокруг великого отечественного поэта! Как раз в день нашей последней встречи он получил утром по почте какие-то оскорбительные послания (несколько экземпляров), в которых кавалеры Ордена Рогоносцев назначают его своим сотоварищем. Естественно, он взбесился, позвал жену. Прелестная Натали рассказала ему о преследованиях обоих баронов. Это лишь говорит, что ума в ней нет ни на грош; может быть, она даже каялась перед ним? Короче, мавр решил придушить не Дездемону (за что ее, в самом деле?), а твоего приятеля Жоржа (который вместе с отцом своим тоже, в известной степени, Дездемоны)… Он послал Жоржу вызов, говорят, в самых казарменных выражениях. Это противу всяких правил: отвечать анониму. Дело, однако же, завертелось. На сцену явился сам господин посол, дабы защитить своего — прости Господи! — законного сына. Он выпросил отсрочку; поэт согласился. Говорят, де Геккерн умолял Натали написать письмо своему ненаглядному Жоржу и просить его не драться. Прелестный ход! Это дало бы д’Антесу повод отказаться от дуэли, сохранив лицо. Мадам Пушкина, конечно, не согласилась, — оба Геккерна промахнулись насчет бесконечной ее доброты, и здесь я от всей души ее поздравляю! Думаю, теперь в любом случае бароны могут собирать чемоданы: дуэль есть нарушенье закона, то есть скандал в глазах государя; а то, что д’Антес юлит и пытается избежать честного поединка, марает его несмываемо в глазах всего общества. Для нашего света оба потеряны навсегда. Ай да Пушкин! Кажется, сей Отелло одним движением придушил обеих сладостных Дездемон…

P.S. Нет, этих людей я рано похоронила: оказалось, твой Жорж уже год как любит, — и угадай, кого? Эту желтенькую Катрин Гончарову! Только что он сделал ей предложение. Каково?! Никто в искренность его чувства, конечно, не верит. Итак, он опять подтвердил, что презренный трус».

— Что тебе, Глаша?

Поняв, что обнаружена, горничная вошла и встала нерешительно на пороге. Уже минут пять она заглядывала в спальню, а барыня все читала, потом отложила листок и лежала, глядя неотрывно в стену.

— Вам худо, матушка барыня?

— Скажи мне, Глаша, — точно не слыша ее вопроса, отвечала Алина. — Помнишь ли ты нашу Сосновку?

— Как же не помнить! У меня там, чай, вся родня. Я и сама оттуда…

— Глаша, а помнишь ли ты соседа нашего Кузовлева?

— Которого? Толстого аль худого?

— Ах, молодого, конечно! Худого…

— Как же не помнить! Такой озорник!

— Право?!

— Конечно, барыня, за девушками еще как гонялся… И такой охальник был, уж такой разбойник!.. Как коршун, бывало, набрасывался. Дочку Степана-буфетчика обрюхатил да Матрену-молочницу, — от вас-то скрыли тогда… Батюшка ваш все думал женить его на вас, — да Господь поберег!

— Ах, что такое ты говоришь, Глафира!..

Кузовлев казался Алине, тогда еще девочке, таким интересным — стройный синеглазый брюнет. Он дарил ей цветы и романы; он учился в Лицее; он видел в Париже Шатобриана! Матрена ж была рябая толстая молодайка…

— Ступай, Глаша! И глупостей не болтай…

Ночью Алине приснился Пушкин.

Глава шестнадцатая

Снег. Его было так много вокруг, он был такой белый и ровный, как мог быть снег только за городом. Снег оказался мягким, пушисто-влажным. Отчего-то Алина знала, что это не просто снег, — он же еще и Пушкин. Он льнул к лицу, к рукам, — к рукам отчего-то без муфты и без перчаток. Алина посмотрела на свои руки: они оказались по локоть обнажены! «Уж не в ночной ли сорочке я?» — испугалась Алина. Но нет: на ней было ее бледно-голубое девичье платье из ситца, наивное и простое. Ей вовсе не было холодно, хотя брела она по лесу среди заснеженных пасмурных елей, но ей отчего-то стало ужасно жаль ее милого полудетского платья.

«Как хорошо, что меня не видит сейчас Жюли: она бы, верно, высмеяла меня; и Мэри меня б засмеяла… Ах, какое здесь серое, низкое небо, — точно над Петербургом! И даже птиц не видно. Но должны же здесь быть хотя бы сороки!..»

Вдруг раздался ужасный треск, из черных кустов ей медведь явился. Алина хотела бежать, но медведь схватил ее в лапы и понес, сердито ворча по-французски голосом государя: «Будьте благоразумны! Будьте же благодарны! Будьте благонадежны, мадам, иначе вам станет хуже, чем мне сейчас. О, этот запах!..» — «Какой запах, сир?» — «Запах ландышей, черт возьми! Никогда не душитесь им больше…» — «От вас, государь, пахнет еще ужасней!» — возразила храбро Алина и больно вцепилась медведю в уши. Он завизжал вдруг пронзительно, точно Матрена-молочница, которую за что-то — но теперь Алина знала уже, за что! — пороли по приказу папа. «Верните сейчас же всех декабристов несчастных! У них же у многих дети!» — вскричала гневно Алина. «Декабристы все птицы, а я ж медведь!» — обиженно возразил медведь. «Тогда сошлите дядюшку и Базиля!» — вскричала Алина. «Слушаюсь и повинуюсь, мадам!» — заревел медведь в восторге, — видимо, он только того и ждал. Два толстых комка снега упали с еловой лапы прямо под ноги им и тотчас, оборотившись зайцами, стрекнули от них меж высоких сугробов чрез лес и поле, — и в нем наконец исчезли.

— А теперь на бал гони! К Кузовлеву, мохнатый! — вскричала Алина.

«Бог мой, он же царь! Как мне не стыдно?..» — испугалась Алина, но лишь сильнее вцепилась медведю в уши. Медведь взвизгнул и тотчас провалился в яму. Однако ж была то вовсе не яма, а льдистый, высокий зал, и в нем гремела музыка, и пары кружились, — но Боже, что за гости то были! Одни скелеты в брильянтах, в звездах! Картавая французская речь гремела, как барабаны Буонапарте…

— Что это?! — вскричала Алина, и тотчас скелеты бросили свой ужасный вальс.

Остовы столпились вокруг Алины; они теснились все ближе, ближе, скалились, гремя друг о друга костями, цепляясь звездами, шпагами, ребрами.

— Ужо вам! — закричала Алина, себя не помня.

Скелеты дико захохотали, заверещали, затикали, застучали… Вперед выступил какой-то стройный офицер, — и он, конечно же, был скелет. Но он при сем был так элегантно-строен!

— Д’Антес! — ахнула Алина.

— Твой жених! — завопили остовы. — Поцелуйте ее, барон! Скорее!

Барон раскланялся на все стороны и, неотрывно глядя пустыми глазницами на Алину, сделал шаг к ней.

— Тройка! — загремела толпа.

Алина перекрестилась. Д’Антес пошатнулся и с видимым усилием сделал еще один шаг.

— Семерка! — завизжали скелеты.

Алина поняла, что должна сейчас помолиться. Но святые слова не шли ей на ум, а все какая-то дребедень, — к примеру, что боа нынче уже не в моде…

«Я гибну, гибну! — пронеслось у ней в голове. — Ах, кабы сейчас Жюли!..»

— Ваша дама убита-с, — вдруг услыхала она над самым ухом своим голос вкрадчивый, тихий, страшный, сказавший это по-русски.

Поделиться с друзьями: