ЖАНРЫ

Шрифт:

Между тем вокруг все без конца повторяли тупую, бездушную остроту князя Вяземского Петра, будто Пушкин обижен на д’Антеса за жену, что тот за ней больше уже не ухаживает. Барон и впрямь остерегался смотреть на нее голодным, страждущим зверем, — но остерегался недели три, не больше. Базиль проболтался, что теперь обе Дездемоны (оказывается, в известном кругу баронов и впрямь так называют!) были напуганы государем: с месяц назад ему стало известно их низкое поведенье. Однако ж он взял с Пушкина слово не драться с д’Антесом ни при каких обстоятельствах: правительству ни к чему весь этот скандал. Теперь у сладостных Дездемон развязаны руки: им во что бы то ни стало нужно смыть позор за устранение от дуэли. И вот уже все повторяли, как заведенные, с явным и тайным злорадством то, что слышала Алина еще месяц назад от мадам Нессельроде: д’Антес вовсе не испугался — он лишь пожертвовал собой ради спасения Натали! И жених Катрин снова смотрел на мадам Пушкину влюбленным волком, — теперь намеренно и злорадно!..

Между прочим, у Базиля явилось в последние дни какое-то непонятное Алине (уж не ревнивое ли?) желание делиться с ней своими наблюдениями или, вернее, своим знаньем всей интриги, — возможно, из первых рук! Когда они возвращались с придворного маскарада, он подтвердил, что д’Антес вовсе уже не влюблен в мадам Пушкину; больше того, — он взбешен этим ужасно невыгодным, дурацким вынужденным браком и с удовольствием мстит теперь Натали, марая ее честь беспрестанными разговорами о своей величайшей жертве; он марает и бесит и самого льва, у которого царь вырвал когти этим обещанием не мстить без него обидчику. Положительно презирая мужа, могла ли, однако ж, Алина пренебречь комментариями его?

— Дорогая, ваша дружба с графиней Юлией становится притчею во языцех. Не скрою, она и мне вредит, и нам всем, — размеренно-тихо говорил Сергий Семенович. — А этот ваш мистицизм новомодный — он не очень пристал молодой и замужней даме…

Все еще очень красивое бледное лицо дядюшки со множеством тончайших морщинок на подбородке и возле похожих на нитки губ вздрогнуло, казалось, нервно, — однако это всего лишь карету на повороте чуть занесло.

— Да-да, Алина, стоит подумать ведь и о нас, которые вас взрастили! — поддержала его тетушка, но глазки ее в набрякших мешочках век забегали, а черные букли под током из пышных розовых перьев затрепетали, точно были свои, а вовсе не накладные.

— Вы воспитали меня чудесно! — горько вырвалось у Алины.

В это новогоднее утро она особенно живо вспоминала весь прошедший год, — такой бурный, так многое изменивший в ее судьбе! Год назад она жадно читала письмо Мэри с отчетом о новогоднем приеме в Зимнем дворце; теперь она сама ехала на этот прием в качестве замужней дамы, в брильянтах, перьях и жемчугах. И он, ее супруг, с круглой румяной физиономией и в золоченом мундире с красным бархатным воротом, блестящий, как елочная игрушка, сидел напротив нее в карете.

Алина тотчас подумала, что и тот, другой, будет в черно-белой и золотой толпе камер-юнкеров, — взбешенный, нелепый среди мальчишек… Все же настроение ее стало намного лучше при мысли о нем, — морозное утро с розовым небом, лиловым снегом и белым паром, валившим от лошадей, — все это показалось праздничным и каким-то особенно, по-новогоднему чистым, точно могла начаться новая, куда как более светлая, полная надежд жизнь. Надежд? Но разве любовь не есть всегда надежда на счастье, — и всегда, всегда ослепленье, всегда забвенье о том, как все это мимолетно, неверно и противно обыденности, которая одна и есть основа земной этой жизни…

— Ты уверуешь в Бога когда-нибудь так, что я стану тебя бояться! — сказала вчера Жюли.

— Меня? Бояться?!

— Конечно! Ты так отдаешься порывам чувств, что однажды устанешь разуверяться, измучаешься и найдешь покой только в вере. Но что делать мне, бедной, которая так любит земную жизнь? Я для тебя стану пошлая грешница, — но может быть, ты окажешься и права… А жаль, что я не смогу быть совершенно искренней в нашей церкви… Между прочим, твой Пушкин верует! Он как-то сказал мне, что не верить в Бога — это все равно, что уподобляться народам, которые полагают, будто мир покоится на носороге. А ведь в молодости его сослали как раз за неверье!

— Ты сама говорила, что умней его у нас не найти. Выходит, он прав. Как же ты не веришь сама? Ах, душа моя, так нельзя: нас всех воспитали в религии наших предков, — стало быть, нам также в ней жить, с ней умереть…

— Ну, по предкам я могу быть не одной православной, но также и католичкой, и лютеранкой и, бог еще знает, кем… К тому же меня воспитала нянька, по крови полуцыганка.

— Уж не веришь ли ты в бога цыган, ежели он у них есть, конечно?

— Как знать?.. В судьбу я и правда верю. А кстати, на ладони у тебя ясно видно, что ты будешь мешать судьбам осуществиться.

И прибавила странно-серьезно:

— Но запомни, это ему — возмездье!

…Алина вспомнила эти слова, когда карета уже выезжала на простор Дворцовой площади.

— Так обещайте нам, что хотя бы в свете вы не станете афишировать вашей дружбы с мадам Самойловой!

— Афишировать я не буду, — сказала Алина почти машинально и вдруг усмехнулась горько. — Вокруг столько отличных учителей, которые учат не афишировать!..

И Базиль, и дядюшка, и даже тетушка (которая, впрочем, вряд ли что поняла) с изумлением от такой дерзости разом уставились на Алину. Однако ж дядюшка принял вызов. Усмехнувшись одними губами (знак великого гнева), он молвил размеренно и спокойно:

— Увы, мы не пиитические натуры, чтобы своих грехов не скрывать. Мы вынуждены считаться с людьми, а не с одними своими желаниями.

И оборотился к жене:

— Сказывал ли я тебе, дорогая, какую смешную штучку поведал мне давеча посланник голландский? Говорят (барон в это, конечно, не верит, — однако же кричат упорно), будто бы Пушкин спит со свояченицей своей фрейлиной Гончаровой!

— Какие ужасы! С невестой д’Антеса, с Катрин?

— Да нет же, со старшей, с Александриной…

— Да откуда ж посланник знает?

— Душа моя, сын его — теперь почти член пушкинского семейства…

Алина хотела что-то сказать, — но карета остановилась. Толстый камер-лакей в алой придворной ливрее отбросил подножку и распахнул дверцу. Ударило холодом и ярким сверкающим светом.

Из дневника Алины Осоргиной: «8 января, пятница. Большой бал у родни нашей Машеньки Разумовской. Тьма народу в маленькой, но прелестной зале белого мрамора со звездчатым сводом. Было ужасно тесно и душно, однако ж в этой сутолоке и давке есть свое преимущество: нас, в конце концов, прибивает к неслучайным нам людям. Меня прибило к нему, — вернее, к ним, ибо он был с женой. Натали улыбнулась мне очень мило, скосясь. Господи, подумала я впервые, да ведь она косая! И нет в ней никакого кокетства: просто больные глаза, а кажется, что заглядывает исподтишка.

Пушкин едва поклонился мне. Я горестно проследила взгляд его, — ну конечно, он смотрел на д’Антеса! Тот бойко тараторил о чем-то с Катрин, — она же внимала ему с томным, влюбленным видом. Д’Антес, впрочем, высматривал кого-то в толпе. Наконец, увидев Пушкину, он весь в лице изменился. О, этот беспощадно-прямой, алчный и страдающий взгляд синих навыкате глаз! Он устремлен был теперь на прекрасную Натали, которая вдруг заметно смутилась и покраснела. Катрин же тотчас осунулась, отвернулась. Все это случилось так мгновенно и было так выразительно, что казалось почти актерством.

Поделиться с друзьями: