Ангел беЗпечальный
Шрифт:
— Я вот что хочу спросить, — продолжал Анисим Иванович: — Антон Свиридович, любезный, разъясните мне, неучу, — что за имя такое у вашего священника? Павсикакий — что сие есть такое?
— Вот-вот! — Антон Свиридович с марсианской загадочностью улыбнулся глазами. — Когда-то я тоже поставил перед собой такой же вопрос. И родилась во мне тогда новая любовь, которую позже назвал я «занимательная ономастика». Интересует меня, собственно, лишь один ее раздел — антропонимика, то есть наука о происхождении имен человека. И более — в духовном осмыслении. А с отцом Павсикакием все просто: имя его в переводе с греческого означает «прекращающий зло», — Антон Свиридович с торжествующим видом воздел к потолку палец. — Вот так: пришел и прекратил зло. Впечатляет? А Наум, между прочим, в переводе с древнееврейского — «утешающий». Подходит ему? Можете не отвечать. Вот что такое ономастика!
— А что же я? — ткнул себя в грудь Анисим Иванович.
— Вы? — Антон Свиридович снисходительно улыбнулся. — Я ведь предвидел такой вопрос и поэтому готов ответить, но прежде — пара слов о нашем дорогом батюшке. При постриге свое монашеское имя он получил в честь святого Павсикакия, епископа Синадского, который жил в конце шестого века в Сирийском городе Апамее. Про него известно, что с юных лет он вел аскетическую жизнь, подвизаясь в молитвах, бдениях и суровом посте. Обладал он даром врачевания болезней душевных и телесных и однажды, находясь по делам Церкви в Константинополе, исцелил болевшего императора Маврикия. Мог и чудеса творить. Так, по его молитве из земли истек источник чистой воды, чтобы утолить жажду истощенным путникам. Святитель Павсикакий мирно почил в 606 году. Вот вкратце и все. А вы, дорогой Анисим Иванович, а в правильной транскрипции — «Онисим», будете у нас «полезный» — это в переводе с греческого.
Тут все, перебивая друг друга, потребовали прояснений на свой счет. Антон Свиридович отвечал охотно, доводя до общего сведения, что Савелий — это «исполняющий тяжелый труд», а Аделаида — «из благородного сословия». Дружно посмеялись, открыв в Мокие «насмешника», а в Капитоне — «большеголового».
— Смотри-ка, все в точку! — стучал себя по коленке Савелий Софроньевич и болезненно растягивал губы в улыбке.
Борис Глебович чувствовал, как волнами накатывает на него усталость, как сердце его слабнет и словно куда-то удаляется. Имена… Имена… Его собственное не соединялось в его сознании с чем-то определенным: просто имя из глубин славянской истории. В этих глубинах оно что-то обозначало, несло в себе какой-то смысл, но со временем, как это иногда бывает, связь с этим первосмыслом утерялась. Что скрывала от него пелена забвения? Может быть, и нашел бы, если поискал. Но не искал... Одна лишь связанная с его именем история запала в душу. Еще в юности кто-то рассказал ему историю про молодого Бориса, князя Ростовского, коварно убиенного родным братом Святополком в 1015 году. Все бы ничего, но и родной брат Бориса, Глеб, князь Муромский, пал чуть более месяца спустя от подосланных окаянным Святополком наемных убийц. А в нем, Борисе Глебовиче, жили два эти имени. Случайность? Или рок судьбы? Не от того ли так терзалось и страдало всю жизнь его сердце? И теперь обречено быть рассеченным клинком страданий в этой забытой Богом Гробоположне? Да нет же, нет! Его Ангел молится за него, и все будет так, как должно быть… Борис Глебович, сдерживая застывший в устах мучительный стон, вернулся к происходящему.
— Эх, братцы, — мечтательно вздохнул Анисим Иванович, — если б и вправду все в точку! Если б и вправду с приходом отца Павсикакия все зло, что обрушилось на нас, — в тартарары! Раз — и нет его, словно и не было никогда. Только возможно ли это? Ведь так не бывает…
— По вере вашей да будет вам! — загадочно изрек Антон Свиридович и округлил изумрудные огоньки глаз. — Я ведь еще главного не сказал! Все, наверное, видели икону, на которой Господь Иисус Христос держит открытую книгу? Так вот, книга эта непосредственно связана с темой нашего разговора.
— Опять ваши сказки церковные! — не удержался Мокий Аксенович. — Ладно — ономастика ваша, но икона-то при чем?
— А при том! — Антон Свиридович сделал многозначительную паузу и по-марсиански назидательно посмотрел на стоматолога. — При том, что книга эта называется Книгой жизни, и в нее вписаны имена тех, кто наследует благую будущую жизнь. Как и сказано в Писании: и не войдет в него, то есть в Царствие Небесное, ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в Книге жизни[9]. Только тех, кто со Христом, кто идет за Ним, вместе с Ним собирает, — только тех имена в этой Книге. Вот апостол Павел пишет… Цитирую по памяти, так что могу ошибиться: «Прошу тебя, Филимон, помогай им, подвизавшимся в благовествовании вместе со мною и с прочими сотрудниками моими, которых имена — в Книге жизни»[10]. Вот что такое наше имя! Вот как важно его — и себя, естественно, — хранить от всякой мерзости и лжи! Не будешь хранить — останется только фамилия, которая после кончины твоей — пшик и, как облачко газа, рассеется безследно. Все это жутко как интересно! Вот вам имена: Александр Сергеевич, Николай Васильевич, Михаил Юрьевич, Федор Михайлович… Ведь и фамилий называть не надо? Каждый поймет, о ком речь! Словно в той самой Книге с иконы имена эти читаем — на веки вечные они туда вписаны. А в советское время — больше по фамилии: Каверин, Маяковский, Катаев, Фадеев… Многие и имен-то их не знают. Есть ли они, любопытно, в той Книге? Впрочем, не будем делать выводов — это дело Божия суда. А что касается зла да напастей ваших, так это общий удел, участь народная. Мы сегодня в плену. Хотя многие этого не чувствуют и мало кто об этом говорит — мы в духовном и политическом плену у некоего чужеземного нашествия, которое просочилось в наши государственные ткани и сделало их хрупкими и дряблыми. Мы в плену у чуждой нам инородческой психологии, прививающей нам робость, растерянность, отсутствие чувства национального достоинства. И всё — для того, чтобы имена наши не попали в Книгу жизни. Их-то имен там точно нет, они про себя это знают; знают, что букв таких не придумано, чтобы прозвания их чужедомные на свитках святых писать. Я ведь в чернильнице всю жизнь просидел, про чернила да перья все знаю: многое можно написать, многое бумага может стерпеть, но имена эти в себе не удержит — не для вечности они, кто бы что ни говорил. А с нами — Бог! Разумейте, как говорится, языцы и покоряйтесь, яко с нами Бог! Все возможно Богу!
— Браво! Браво! — захлопал в ладоши Мокий Аксенович. — Договорились до полной чуши! Все возможно Богу? Пулемет — понимаю. Пушку — понимаю. Ракету — тоже понимаю. Им многое возможно. А этого вашего не понимаю! Ну, что вы все на Бога киваете? Самим надо!
— Сами-то уж пробовали, — вздохнул Антон Свиридович, потянулся, налил в стакан из графина воды и чуть пригубил. — Сколь ж нам учиться, чтобы понять это? Без Бога — не до порога…
— А я так думаю… — нервно взвился Мокий Аксенович, но тут дверь открылась, и в помещении Сената сразу стало тесно: вместе с отцом Павсикакием и Наумом вошли Порфирьев с Зоей Пантелеевной, сантехник Петруня, участковый Митрофан Сергеевич и даже кастелянша Людмила. Явление последней и вовсе удивило Бориса Глебовича, хотя он вроде бы давно уже привык ко всяким странностям в проистечении их жизни. Ей-то здесь что за интерес? Между тем все расселись, уплотнив присутствующих в тугую упругую массу, и Книгочеев спешно покинул президиум, уступив место отцу Павсикакию. Тот присел, задумчиво рассматривая, повертел в руках пригубленный давеча Антоном Свиридовичем стакан, отставил его и посмотрел на притихших сенатовцев.
— То, что я скажу, быть может, не всем будет понятно, да и согласиться с этим нелегко. Но свидетельствую своей пастырской совестью, что все это истинная правда, — отец Павсикакий пропустил бороду сквозь пальцы правой руки и стиснул в ладони наперсный крест. — Суть слов моих — в том, что смысл бытия человеческого на земле — не в физическом здоровье и не в тленном богатстве быстротекущей жизни, а в вечности: в ней венец милости Божией к человеку. Венец — в том, что Господь усыновляет человека, причисляет его к Своему Крестному Пути и, страдая за рабов Своих, страдает в сынах, то есть распространяет пределы Своего страждущего Богочеловеческого Тела на тела всех сынов Своих и страдания Богочеловеческой Души Своей — на их души. Это великая тайна строительства Церкви. Но не для всех одинаково раскрывается в мире эта тайна. Ибо она не может быть ни понята, ни принята во всем ее благословении вне великой к Богу любви. Лишь эта любовь, пусть юная, пусть молчаливая, раскроет до конца и оправдает все страдания. То, к чему мы идем, слишком велико. То, что мы здесь оставляем, слишком ничтожно. В этом мире ничтожны все наши добродетели, ничтожно все наше понимание истины. И поэтому нет на земле высшей красоты, чем страдание правды, нет большего сияния, чем сияние безвинного страдания. Для чего я все это вам говорю? Чтобы некоторые из вас на фоне посетивших вас страданий не впали в самую роковую ошибку человечества, часто восклицающего: «Нет Бога! Потому что не может быть Бога в мире, где столько зла и страданий!» Почему? Откуда эти страшные слова? От страха! Человек страшится признать себя безпомощным и нагим перед лицом вечности, которую невозможно понять вне существования Бога, а значит, и принять. По сути, это есть отрицание и самой вечности. Легче не думать об этом, успокоиться и воскликнуть: «Не верю!» И тогда страх отодвигается на время, душа, опять же на краткое время, успокаивается неверием... Точно так же бегающая по земле птица пустынь страус прячет свою голову в песок, спасаясь от преследования. «Не верю!» — восклицает человек и, как глупый страус, скрывается в пустоту от своего Творца. А ведь страдания и есть главный к нам призыв Отца Небесного — к вечности. Претерпи краткое и обрети вечное! Это ли не щедрость? Ведь, увы, только тогда, когда поражают нас несчастья, мы можем дать какие-то искры, какой-то святой огонь. В этом смысл страданий, дорогие мои!
Отец Павсикакий резко поднялся, порывисто шагнул навстречу сидящим и развел руки в стороны, словно хотел всех обнять; на секунду застыл и, безпомощно улыбнувшись, опустил руки:
— Простите за пафос. Но… но можно взглянуть на вещи и с другой стороны. Так ли счастливы те, кто отказывается от вечности, заменяя ее убогими земными суррогатами: известностью, славой, богатством, властью? Счастлив ли миллионер от обладания миллионами? Да и обладает ли он ими на самом деле? Лишь в мыслях своих. Да-да, не удивляйтесь! На самом же деле это они обладают миллионером, который в большинстве случаев бывает ими связан, принужден к определенному образу жизни, прикреплен к определенному кругу людей, вынужден иметь вокруг себя ложь, лесть, зависть, подобострастие, неискренность, покушения на свою жизнь — физическую и душевную... Разве все это не рабство, не каторга, увеличивающаяся по мере увеличения состояния? Разве это не страдание? Велико ли то, что можно купить за деньги? Находится ли в числе покупок мир души — это высшее счастье? Нет! Нет покоя, нет мира, а есть вечный страх — подспудный страх неизбежной встречи с вечностью: уж там-то им тем более ничего купить невозможно. Итак, и они, власть имущие и власть предержащие, неизбежно обречены и на внешние, и на внутренние, еще более тяжкие, чем у всех прочих людей, страдания. В этом есть тайна — великая тайна страдания. Знание ее может и должно послужить для спасения принимающих страдание. Повторю еще раз, ибо слишком это важно: претерпи краткое и обрети вечное!
Еще какие-то мгновения отец Павсикакий молча горящим взглядом смотрел на сенатовцев, потом отошел к своему стулу, сел и уже совершенно будничным голосом спросил:
— Всем ли понятен смысл моих слов?
В повисшей тишине Борис Глебович услышал сопение и горловые всхлипывания бабки Агафьи; рядом едва различимо шмыгала носом Аделаида Тихомировна. Анисим Иванович сосредоточенно смотрел перед собой, рассеянно потирая пальцами лицевые гематомы. Все молчали, хотя желание спросить, высказаться читалось во многих лицах. Не решаются? Впрочем, это понятно: как супротив велеречия отца Павсикакия будет выглядеть их суетливая трескотня? И профессор едва ли взошел бы мыслью на этакую высоту! «Спрошу наедине, — решил Борис Глебович, — подойду и спрошу, не откажет ведь?»
— Ну что ж, надеюсь, что еще побеседую с каждым из вас, — неожиданно успокоил и его и, верно, всех прочих отец Павсикакий. Борису Глебовичу даже показалось, что священник при этих словах посмотрел именно на него — на короткое мгновение, но именно на него.
— Обязательно приходите в храм к богослужению, — отец Павсикакий прощался, явно собираясь уходить. — Завтра как раз такое богослужение. А в вашем положении исповедь и причастие — лучшие лекарства, поверьте моему опыту. Приходите, дорогие мои!
Сенатовцы сорвались с мест, окружили священника, голос его потонул в общем взволнованном гуле. Борис Глебович, выжидая, стоял в стороне; рикошеты фраз и слов, обрывчатые рисунки жестов и движений врывались в его голову, где-то на втором плане сознания фиксировались и, непонятно для каких будущих нужд, вписывались в скудные памятные листки.
— Да уж, суда Божия околицей не объедешь, — вздыхал Петруня, ухватив за локоть Савелия Софроньевича. Тот болезненно морщился и с присвистом шептал: