Антибард: московский роман
Шрифт:
Твердым мужским тоном. Успокоил девушку.
Ладно.
Спешить действительно некуда. Концерт все равно сборный. Начнется, как всегда, не раньше восьми, кончится не раньше одиннадцати. Бардов много, и каждый норовит спеть как можно больше. Даже ругаются из-за этого с Алферовым. Многие искренне обижаются. И все страшно серьезно относятся к своим песням, так, словно каждая из них — свет в ночи, освежающий бриз, откровение от Иоанна, Явление Культуры и вообще хлеб насущный, а на самом деле не лучше и не хуже, чем у других, все та же хуйня. Но дай такому вот автору волю, и он понесет свои песни в каждый дом, к каждому костру, в каждый облупленный ДК, пока не доберется до Приморья, где будет петь в кубриках для моряков, и не за деньги даже, а за добрую миску борща, стаканчик водки и желтозубые улыбки соотечественников. Но у Алферова каждый все-таки надеется, что чем дольше он будет петь, тем многочисленнее станет армия его поклонниц и резко возрастет количество проданных кассет.
И уж очень заебывают своими песнями бардессы… Это вообще своеобычный тип женщин. Красивых и просто симпатичных среди них — раз, два и обчелся. Изюминки, чтобы упереться вдруг загоревшимся взглядом самца, нет ни в одной, одеваться они не умеют, предпочитая нечто подчеркнуто асексуальное и по-походному неброское, для того, видимо, чтобы мужчины в зале не отвлекались, а внимали тончайшим вибрациям души, пульсирующей в песнях. Но все их песни об одном и том же — о счастливой любви, о несчастной любви, о любви вообще и еще раз про любовь. Одними и теми же словами, одними и теми же слабенькими голосами. Правда, когда бардессе лет за тридцать, темы несколько меняются, и она начинает петь о детях, о мужьях и причитать о горькой бабьей доле. Это чисто русский типаж тетки с гитарой, мотающейся по лесам и городам с целью прошептать в микрофон под невнятное бормотание струн что-нибудь романтично-кухонное a la Новелла Матвеева. И нет чтобы спеть прямо и откровенно: «Я хочу, чтобы меня выебали, господа!..»
Бардессы на концертах как-то особенно мучительно тянут кота за яйца. Впрочем, публика обычно исполнителям под стать.
А по мне — чем меньше петь, тем лучше, свои триста я все равно получу. Так что поедем-ка мы часам к восьми, чтобы не напрягаться.
— Время есть, — солидно повторяю я, срывая обертку с шоколадки и отвинчивая коньячную пробку. Пробка у «Гянджи» в отличие, например, от дагестанского всегда отвинчивается легко, а с дагестанского их надо либо срывать вместе с резьбой, либо спарывать ножом, но тогда бутылку приходится выпивать сразу, потому что потом ее уже не закроешь.
Я наливаю на глаз в кофе примерно чайную ложку, готовый услышать: «Ой, мне хватит!»
— Ой, мне хватит!
Я киваю и наливаю себе в мензурку. Ровно пятьдесят граммов. Потом наливаю полный стакан пепси.
— А ты есть-то будешь? — тревожно спрашивает Вера.
— Конечно, буду. У меня уже все готово. Но сначала нужно выпить. Ну, за женщин!
Мы чокаемся чашкой и мензуркой, и я залпом выпиваю. Я коньяк цедить не умею, хотя мне говорили, что коньяк именно цедят, предварительно погрев бокал в ладонях, чтобы пошел от него шоколадный дух, но «Гянджа» в мензурке, я думаю, для этого не предназначен. На миг у меня захватывает дыхание… У меня всегда после первой рюмки коньяка захватывает дыхание и вкус во рту остается не слишком приятный, даже еще неприятнее, чем после водки, но после третьей это проходит. Я жадно запиваю пепси и чувствую, как шершавая тяжесть обжигает меня изнутри.
Хорошо!
— Ты, Андрюша, пожалуйста, закусывай, а то напьешься, упадешь, что мне тогда делать? — тонким жалобным голоском тянет Вера.
Забеспокоилась.
— Не бойсь, Верунчик, не упадем, — бодро отвечаю я и направляюсь к плите.
Дразнящий запах картофеля. Сейчас я наконец поем.
— Ты точно ничего не будешь?
— Нет, спасибо, ты ешь, я вот кофе с шоколадкой.
Fish-and-chips! Национальное английское блюдо. Еда докеров и завсегдатаев пабов. Никакого изыска, но по мне — то, что надо. Только рыба должна быть жареной. Я накладываю картофель на тарелку, беру консервную банку и ставлю на стол. Консервы я всегда ем из банок, чтобы лишний раз не пачкать посуду.
— Вера, а ты песни под гитару поешь?
— Под гитару? Нет, не пою. Могу подпеть у костра, а на гитаре я так и не научилась.
— Ну и слава Богу! — искренне говорю я.
Я начинаю есть и вспоминаю, что, как всегда, забыл купить хлеб. Ну и хрен с ним!
Вера интимно жует шоколадку и отпивает кофе. «Русский продукт» с «Гянджей» — вот, наверное, сюрная смесь.
Я запихиваю в рот огромный кусок лосося. Сочная мякоть наполняет рот. Да, это тебе не крюгеровские пельмени. Стуча вилкой по тарелке, цепляю картофель.
— Интересно, — задумчиво говорит Вера, — сколько такая квартира может стоить…
— Ну, я думаю, тысяч двадцать…
— Двадцать? А не много за такую?
— Да нет… Дом, правда, блочный, но зато прямо у метро. Хотя район, конечно, спальный… Не знаю, если поторговаться, может, пару-тройку тысяч удастся скинуть. Только где их взять, эти семнадцать тысяч?
Вера вздыхает. Я жадно ем. Настроение становится благодушным.
— А здесь балкон есть?
— Есть, но он тоже маленький. И весь забит каким-то хламом.
Я как-то месяц назад вышел на этот балкон, просто из любопытства, посмотреть, что там. Весь балкон был завален полусгнившими досками, ржавыми железками непонятного предназначения, картинными рамами с осыпавшейся позолотой, в углу стояли пыльные бутылки из-под пива и водки, в общем, типичный балкон одинокого мужика, мнящего себя рукастым умельцем. А рядом с бутылками стояло нечто керамическое, напоминавшее школьный кубок по футболу. Я поднял, стал рассматривать, подергал крышку — она не открывалась, и вдруг услышал внутри характерное слабое шуршание, как от пересыпающегося морского песка. Я встряхнул еще раз, прислушался… Страшное подозрение закралось мне в душу. Я осторожно поставил предмет на место и прикрыл какой-то ветошью. Потом я позвонил Алле, и она, зевая, подтвердила мою догадку:
— Ну да, это урна с прахом моего отца. А куда мне его девать? Ты знаешь, сколько стоит захоронить это на кладбище? Вот будут деньги, захороню… Ничего с тобой не случится, поживешь с прахом.
«А действительно, какая хуйня!» — подумал я, но впредь решил на балкон не выходить, заперев его покрепче на все три ручки. А вечером того же дня напился с Илюшенко и, задумчиво жуя огурец, стал говорить ему громким голосом, чтобы он не заснул:
— Из праха вышел, прахом стал Николай Степанович, царствие ему небесное. Ни рук, ни ног, ни головы, один пепел в фаянсовом горшке. Есть ли имя у этого праха? Есть ли у праха звания, чины и титулы? А национальность? Есть ли Национальность у праха и души? А, Илюшенко? Ты спишь, что ли? Ты давай не спи… Чем прах русского патриота отличается от праха чеченского террориста? И чем человеческий пепел отличается от пепла сгоревшей помойки? И есть ли вообще смысл во всем этом?
— Нет никакого смысла, — твердо ответил мне тогда Илюшенко, аккуратно стряхивая пепел в мою рюмку.
— Ты смотри, куда стряхиваешь, Илюшенко! — заорал я ему. — Вон пепельница стоит… Какой смысл в том, что я русский? Что, из-за того, что я русский, мне дадут шенгенскую визу? Или меня полюбят милиционеры? Да они скорее чечена за бабки из обезьянника выпустят, чем меня. Или за то, что я русский и москвич, это государство даст мне квартиру? Да ни хрена оно мне не даст, хотя и должно по конституции, будь она неладна. Наплевать на это государству. Ему наплевать, что я, москвич в третьем колене, живу с родителями, которые меня заебали и которых я заебал, в халупе, несмотря на то что они, как ветераны труда, уже тридцать лет имеют право на дополнительную жилплощадь. Понял? И сам я в течение семи лет, как папа Карло, пахал на этот город. Рабочим был на заводах после ПТУ. Ра-бо-чим! Только рассказывать об этом не люблю. До сих пор терпеть не могу рабочий класс. Такая мерзость этот рабочий класс… Илюшенко, не спи, замерзнешь!
— Я не сплю, — хмуро ответил Илюшенко и зевнул.
— Ты давай разливай… А вот если у тебя есть бабки, тогда насрать — чечен ты, азер или вообще хуй знает кто, покупай себе в Москве что хочешь. И наплевать Лужкову, откуда у тебя деньги, где ты их взял — баранов в горах пас или заложниками торговал. Ну да, я русский! И чем я должен гордиться? Своими предками-крестьянами? Крепостными с поротыми задницами, которых продавали, как скот, поштучно и в розницу? Блохастыми, бородатыми мудаками, тупыми как валенки, которые ни читать, ни писать не умели и раскалывали друг другу бошки дрекольем на межах? Которые напивались по церковным праздникам как свиньи и пиздили от тоски своей жизни беременных жен? А потом их наряжали в мундиры, давали в руки ружья и посылали орущей толпой на крепостные стены, на какие-то скалы, на танки и под пулеметы. И они бежали, даже не думая, на хуя это нужно. И вдруг оказалось, что все это, все эти победы, завоевания и освобождения были никому не нужны. Почему я должен этим гордиться? А может, мне стыдно за это. За свой народ и за мою страну. Может, я хочу, чтобы у меня вообще не было никаких предков, а у России — истории. Может, без истории мы и жили бы лучше…