Антибард: московский роман
Шрифт:
— Теперь можешь пить сколько хочешь, — и тут же у моего рта оказалась кружка с водой, поднесенная медсестрой.
О, эта кружка холодной воды!.. Никогда прежде и потом, даже с самого засушливого похмелья, доползая до крана и подставляя жадный рот с полопавшимися губами под орошающую пересохший от паленого алкоголя арык моего горла ледяную струю, я не испытывал такого полного чувства утоления, никогда вода не казалась мне такой вкусной, живительной и холодной, как в этот раз. Судорожно глотая влагу, я вдруг понял всех этих жителей пустыни — бедуинов, туарегов и кого там еще, — которые веками воевали друг с другом за каждый оазис, за каждый паршивый источник, и я понял, что значит умирать от жажды… На очередном упоенном глотке трубка, торчащая у меня из ноздри, начала фонтанировать. Я пил, а вода исправно выливалась обратно соответственно какому-то физическому закону. Весь облитый водой, жажду я все-таки утолил.
— Вот теперь так и будешь пить, — заключил Гадес и ушел.
Я остался один на один с морфием, мы слились в объятиях, и я забылся сном.
Я не хотел есть (сама мысль о еде, особенно о мясе, вызывала во мне отвращение), меня подкармливали глюкозой из капельницы, чередуя ее с кровью, которая постепенно наполняла мое опустошенное тело, пил я теперь сколько было душе угодно, научившись вставлять трубку не менее ловко, чем сам Гадес, и морфий мне впрыскивали по два раза в день.
Морфий был теплый, добрый и светлый…
Иногда после укола я спал, но чаще лежал, не замечая времени и ничего вокруг, не чувствуя боли и вспоминая свое Путешествие. Оно врезалось мне в память настолько отчетливо, что стоило мне закрыть глаза, как передо мной тут же возникали блестящие и словно осязаемые бесчисленные звезды на фоне Космоса, голубовато-зеленая Земля в светящейся дымке и Глаза, как будто нарисованные, но живые. Когда я вспоминал все это — не спеша, миг за мигом, ощущение за ощущением, смакуя, — я испытывал радость и покой, но я понимал, что теперь все это просто яркая картинка, незабываемое воспоминание. Я знал, что уже никогда этого не забуду, эти Глаза на всю оставшуюся жизнь пригвоздили меня к Небу, и что бы я ни делал, как бы я ни жил, со мной всегда будут эти Воспоминания о Будущем…
Пять дней я, как некий Кадавр, питался глюкозой, чужой кровью и морфием…
Помню, когда я проснулся на шестой день (а может, это была ночь… Я никогда не мог толком понять, день там или ночь, потому что всегда был полумрак, горели лампы дневного света, а окон, по-моему, там вообще не было), я, как обычно, немножко полежал в тщетной надежде на то, что боль, может быть, наконец утихла, но она вернулась, как всегда, не спеша, как будто издалека, но скоро наполнила всего меня, и я криком потребовал укольчик. На этот раз вместо юной медсестры со шприцем, наполненным Моей Прелестью восхитительно-желтоватого цвета, как бы даже слегка светящейся нездешним светом, появился Гадес… Он проделал надо мной свои каждодневные манипуляции, задал вопросы, на которые я отвечал с раздраженным нетерпением, потом присел на стульчик рядом и, по своему обыкновению мягко, сказал, что морфий мне больше колоть не будут. Боль уже так терзала меня, что я сначала даже не понял, что он имел в виду. Я понял только, что со мной опять случилось какое-то несчастье, что опять меня настиг какой-то пиздец… Глядя на меня черными печальными глазами идальго, он продолжал в том духе, что я уже «натурально подсел», и если так будет продолжаться и дальше, то меня придется «снимать с иглы», у меня начнутся ломки, а организм мой настолько слаб (его-де сейчас и организмом-то назвать сложно!), что при таком раскладе я точно отдам концы. Я был потрясен и раздавлен, я просто не мог представить, как буду жить без спасительного морфия…
— А как же… — только и смог прошептать я, и спазм сдавил мне горло. Мне стало бесконечно жутко.
С кротостью и терпением объяснил он мне смысл происходящего. Оказывается, когда я очнулся, это было настолько аномально, что все уверенные в моей неизбежной — не сегодня, так завтра — кончине реаниматологи, прекрасно зная, какие я испытываю мучения, чисто по-человечески решили облегчить оставшиеся мне дни перед переходом в мир иной с помощью морфия. В принципе, объяснил мне Гадес, такие лошадиные дозы строго-настрого запрещены и прописываются только в экстренных случаях при определенных недугах, которых у меня, слава Богу, нет, и теперь, когда я уже окончательно выкарабкался, опять удивив всех, настало время сказать наркотикам «нет!».
— Но мне же больно! — почти плача, крикнул я.
— А вот именно для этого, дорогой вы мой человек, и существуют другие обезболивающие средства, без опасности привыкания и совершенно безвредные. Например, анальгин, которым мы вас и будем пользовать.
«Анальгин?! — думал я, похолодев. — Какой анальгин?! Они что — с ума сошли? Какой, к черту, может быть анальгин? Что он мне даст, этот анальгин? Мне нужен мой морфий!..»
Боль сжигала меня. Каждая клетка моего тела превратилась в мини-Ад, а в животе образовалось само Пекло.
Пришла сестра со шприцем, в котором была отвратительно-бесцветная жидкость, и сделала укол.
— Я не выдержу, — предупредил я сквозь зубы Гадеса, когда он со вздохом поднялся.
— Теперь выдержишь, — твердо пообещал он.
И он оказался прав. Несмотря на то что боль, как всегда, была нестерпимой, меня бросало от нее то в жар, то в холод, меня трясло и хлестало, словно ударами тока, она остановилась в своем развитии. Она замерла на самом пике и словно раздумывала — не пора ли начать утихать? Я чувствовал это, знал, что теперь я ее действительно выдержу, даже при вливаниях анальгина (который, надо сказать, ни хрена не помогал), но у меня появилась новая проблема…
У меня начались ломки.
Я до сих пор не понимаю, как я вынес все это… Наверное, просто должен был вынести — и вынес, ничего другого мне не оставалось. Были моменты, когда я просто растворялся в боли. Она была повсюду — в анальгине, который мне кололи; в воздухе, которым я дышал; в воде, которую я пил; на потолке, на который я смотрел. Она терзала меня, и скоро я отупел от этой боли, стал флорой, но все время мечтал об убаюкивающем светлом тепле морфия. Я хотел плыть по волнам своих волшебных снов (однажды, еще до анальгина, мне привиделось, что я капитан Немо, путешествующий на своем «Наутилусе» по безбрежным глубинам океана, и в огромных иллюминаторах резвятся сопровождающие меня дельфины… Я очнулся совершенно счастливый и еще долго был под впечатлением), не хотел ничего и никого видеть — ни опостылевших ламп мертвенного дневного света, ни медицинских работников, ни тем более больных, в основном допившихся язвенников из шоферов-дальнобойщиков, которые словоохотливо рассказывали друг другу, какие их жены суки, а дочери — бляди, я не хотел ни о чем думать, я не хотел ничего чувствовать…
Я вообще не хотел ничего, кроме морфия…
Что наша жизнь? Игла!
Во время одного из редких прояснений рассудка мне пришло в голову, что Жизнь — это сплошные ломки, а Смерть — единственный наркотик, кайф от которого может длиться бесконечно долго.
Иногда я терял сознание. Это было облегчением, но когда я приходил в себя, все начиналось сначала… Время от времени я не выдерживал, взрывался и начинал вопить, требуя морфий. Я клял медсестер, врачей, самого Гадеса, я требовал объяснений, на каком основании они меня спасли, какого хера я вообще здесь делаю, когда должен быть там, я обкладывал больных площадной бранью, крича, что у таких мудаков, естественно, жены и дочери соответствующие, в одного, близлежащего, даже неловко бросился кружкой (а он в меня градусником!), я выл и плакал, скрипя зубами, суча ногами, но мало-помалу все к этому привыкли и индифферентно дожидались окончания моего припадка. После этого я, как правило, терял сознание…
Однажды я в знак протеста вырвал из хуя опостылевший катетер, и скопившаяся моча веселым ручейком побежала на пол. Я напрудил целую лужу (sic!) и со злобной радостью смотрел, как моя любимая медсестра молча, но поджав губы собирает ее с пола. Когда же она вновь попыталась повторить увлекательную процедуру катетеризации, я послал ее настолько от души, что заслужил одобрительный гул со стороны брутальных шоферов. Больше мне катетер не вставляли.
Меня посещали кошмарные видения…
Одно, в котором было что-то мисимовское, особенно часто: будто я самурай и только что совершил обряд сепуку — сижу в позе лотоса со вспоротым животом, из которого, извиваясь и смердя, с чавканьем выползают кишки, задыхаюсь от дикой боли, и верный слуга со слезами на глазах размахивается мечом, чтобы милосердно отсечь мне голову. Я жду, когда же он наконец сделает это, потому что тогда наступит долгожданное блаженство, но он все размахивается и промахивается, размахивается и промахивается, и это все длится, длится и длится…
Через некоторое время я совсем обессилел и изнемог от страданий и криков, но и боль, словно почувствовав это, пошла на убыль, отступила, как обожравшийся кот от миски, стала тупой и вялой, и по сравнению с тем, чем она была раньше, ее можно было почти не замечать. Ломки тоже постепенно кончились, из полутрупа и наркомана я превратился в полноценного выздоравливающего, вернулся к жизни, и это было ужасно…
Теперь мне надо было как-то жить дальше… Отныне вся моя жизнь разделилась на до и после. Теперь я вызывал в памяти Глаза, которые все так же отчетливо вставали передо мной, и задавал им сотни вопросов…