Антихрист
Шрифт:
Гляжу — улыбается этак печально. Какой я представлял её себе, такой и была она.
«Чего хочешь от меня? Чтобы стал я еретиком?» «Только видеть тебя хочу», — отвечает. «Запрещено нам общение с женщинами. Ступай с миром», — произнес я и сам на себя подивился. Ох, душа, бежишь ото зла, а в любовь облекаешь страсти свои!..
Вздрогнула она от слов моих, ухватилась руками за косы. «Не прогоняй меня, — говорит, — не отталкивай. Тоскует по тебе душа моя». Сидит, качается из стороны в сторону, как плакальщицы над покойником. «Коснись меня рукой, голубь небесный, очисть меня», — и кладет голову мне на колени.
Тяжелой показалась мне грешная голова её. Гляжу на женский затылок, округлые плечи, а она схватила руку мою, целует. «Сжалься, — говорит, — знал бы ты, как я искала тебя. Уж отчаялась было — не взглянет на меня, думаю, зачем только тешу себя? Лучше в омут головой…» Рука у неё нежная, теплая, сжимает мою, а я диву даюсь. Кто мне послал её? Как это она думала обо мне и откуда узнала, что я измучен? Чей перст в этом — божий или дьявольский? Открыть ли ей, как молился я о спасении её? «Открой», — гудела река. «Открой», — шептал ветерок. «Возлюби её! — убеждали птицы. — Она тебе всех ближе, всех роднее, потому что ты Фома неверующий и Иуда Искариот». Обдало меня жалостью, и я сказал ей: «Я тоже всю зиму думал о тебе». Она встала на колени, прижала руку мою к своему челу и застыла недвижно. «Святой красавец, — говорит. — Верно ли это? Повтори, дай услышать ещё раз». «Верно. Сотворились дурные дела, не могу я долее оставаться в монастыре». «Но что решил ты?» «Хочу постранствовать по белу свету, поглядеть, поразмыслить». «Постранствуй, постранствуй! — вскричала она. — Я тоже странствую. Пускай увидят люди, какой ты. И я пойду с тобой, отче». «Не называй меня так. Эню зови меня, мирским моим именем», — говорю ей. И, сказавши, понял, что и впрямь отрекся от монашеского обета, вспомнил свой сон и отцовские слова: «Как мог и ты отречься от него?»
День тёплый, земля в нарядном уборе, всё тонет в неге, сердце, закованное в цепи отрицания, тянется к женщине, а разум обманывает себя тем, что от еретиков узнает тайну, не ведомую ни Теодосию, ни Евтимию. Что только ни произрастает из проклятой сей тайны? Глазами глядим на неё, ушами слушаем, а разгадать не можем. И если кто скажет — ведома она мне, лжец он. Если же скажет — нет никакой тайны, то — глупец!
На вечерней службе молил я Господа простить мне то, что покидаю святую обитель. Молился Богу, а сам пребывал с Сатаною и нарек Сатану братом господним, и выходило, что в поисках истины стою я теперь между ними обоими, к чему склонны мы, болгары, не разумеющие, что для того, кто поступает так, всё, что сегодня дорого ему как божье, завтра потеряет цену, как дьявольское. И не будет он знать, что его, а что чужое, и легко будет обманывать его и грабить. Ибо знание, добытое постоянным отрицанием, исчезает, как вода в песке, и тот, кто сегодня называет злато железом, а завтра железо — златом, осужден на вечную нищету…
На другой день Арма принесла мне мирское платье, пояс, бурку, вбил я на берегу в землю кол, снял с себя рясу и подрясник, скинул камилавку и посадил на кол инока Теофила, сказав при этом: «Знать тебя не знаю, ведать не ведаю, но пусть грех будет на мне. А если братья подумают, что я утонул, тем лучше, ибо для них я мёртв…»
Л
Уподобился я царевичу из притчи о власти женской красы: заточили его в пещеру с малолетства и предсказали царю, что ослепнет сын его, коли увидит огонь и солнце ранее, чем в двадцать лет. Когда двадцать лет миновали, вывели юношу на свет божий и показали всё, что есть в мире — мужчин, женщин, злато, жемчуга, богатые одежды, оружие, стада. Царевич всему спрашивал название и для чего служит, и слуги объясняли ему. А когда спросил он о женщинах, один из телохранителей в шутку ответил: «Демоны это, мучители людей». Пришел царь узнать, что всего более пришлось по душе сыну. Царевич молвил: «Ни к чему так не стремится душа моя, как к тем демонам, что мучают людей». И подивился царь жестокой силе естества…
Заночевали мы с Армой в запустелом поповском доме. Поужинали в темноте просяной лепешкой и легли — Арма в кухне, я в горнице, где стояла кровать. Укрылся с головой и сотворил крестное знамение, чтобы прогнать злых духов. В доме пахнет пылью и чем-то кислым, окна немытые, и, кажется, караулит тебя нечистая сила, а может и сам поп-вурдалак. Прислушался я — как там Арма в кухоньке? Спустя немного слышу — шаги, скрипнула разделявшая нас дверь и на пороге встала Арма. В одной рубахе. Подошла, присела ко мне на кровать. «Не могу, — говорит, — повести тебя к нашим». «Отчего же?» — спрашиваю. «Оробеешь ты и убежишь. Знаешь, как воздаем мы дьяволу? Предаемся плотскому греху, мужчины с женщинами… Так оно заведено у нас, голубь мой». И умолкла. Волосы распущены, спадают до полу. Слышу дыхание её, сердце звенит в ушах, нечистая сила волнами накатывает на меня. Не та это Арма, что целовала мне руку и взирала на меня, как на святого, но блудница. Сидит, точно самодива у родника, и голос у нее иной, будто издалека доносится. Хотел я сказать ей, чтобы шла прочь, но во рту пересохло. «Ты, — говорит, — пребываешь ещё в горнем раю. Догадавшись о том, учители наши прогонят тебя. Куда мы тогда денемся? Если хочешь, чтобы отвела я тебя к нам, надо мне лечь с тобой. Так поступают у нас с непосвященными. Бог не считает это грехом, потому ведь и сотворены мужчина и женщина различными». И подобно тому, как одна дождевая туча подползает к другой, чтобы разразиться грозою, так и Арма обвила меня сладостной тяжестью женской плоти, чтобы принести прохладу греховному жару в теле моем…
Так, в опустошенном ересью поповском доме, изведал я безумие, познал того беса, посредством коего рождаемся мы на свет и коего оправдываем темною бездной, называемой природою. Если есть в ней разум, должно нам открыть его, чтобы не почитать её безумной и не оправдывать ею собственное безумие. В ту ночь испытал я ужас перед женской плотью, творением дьявола, и полюбил Арму иной любовью, не понимая, что любовь эта, имеющая целью рождение нового существа, готовит и себя и нас к смерти и через падение и вину соединяет жалостью. Подобно тому, как стонут и исповедуются умирающие, так и мы клялись друг другу в любви и терзали души свои, дабы слить в одну. Однако ж тогда ещё не знал я, что после встречи на ярмарке полюбил Арму и ради подвига, дабы доказать себе святость свою. И поскольку мужчина всегда измышляет образ любимой женщины в соответствии со своими вожделениями, то и я вообразил Арму раскаявшейся блудницей пред святым. Но длилась такая любовь лишь до той поры, покуда не увидал я Фаворский свет и не привиделся мне тот сон, то есть покуда не стал я Искариотом. Искариот же не может любить женщину ради спасения её души, но только ради похоти, и если свяжет себя с женщиной, будет она, как Арма, окаянная с окаянным… Даже в упоении своем не выдал я, кто я такой, ибо былая чистота всё ещё была дорога мне. Так с самого начала встала меж нами ложь…
На заре Арма принялась молиться и побуждать меня совершить новое безумие. «Молись и воздадим Господу. Приближается сладкая мука очищения, и я особенно сильно люблю тебя, ангел небесный». А я лежал на спине точно отрезвевший пропойца и спрашивал себя, как случилось, что тот, кто носит в сердце образ Денницы, лежит с распутной женщиной. И одновременно чувствовал гордость оттого, что стал мужчиной, и вспоминал, как прошлой ночью Сатана вывел меня на монастырскую галерею, чтобы соблазнить красотой мироздания. Когда глядел я на бездонные небеса, усеянные редкими звёздами, и вдыхал нежный аромат апрельской листвы, мир звал меня к себе. Белели деревянные столбы галерей, всё в монастыре спало, лишь в большой келье отца Дионисия горел свет. Река гудела, словно кто-то кричал «у-у-у», отчаянно заливались соловьи, печально покрикивал филин, алмазная полоска отделяла небо от земного лона — не было ни дьявола, ни Господа, только сладостные тайны окутанной ночью земли. Краса мироздания, недавно наполнявшая меня благочестием и смирением, теперь внушала восторг и безумие. В тайне её была сокрыта и тайна Теодосия с Евтимием, и моя собственная, и тайна всего живого и мертвого. И, с восхищением взирая на неё, я осенил себя крестом, но относилось крестное знамение это не к творцу, а ко мне самому, поскольку в страшный тот час я посвящал себя миру… Я взглянул на Арму — она молилась, преклонив колена, — и подумал, что она делает то же, что делал я на монастырской галерее…
Ещё затемно двинулись мы к месту сборища субботников. Я взвалил на плечи одеяло из козьей шерсти и рядна, Арма — цепь, котелок и выдолбленную тыкву — всё, что было захвачено нами из дому. Мы шли через лес и к заходу солнца увидели разрушенное древнее селение. Там была полуразвалившаяся башня, на поляне — погнившие за зиму лачуги, некоторые из них — подновленные папоротником, ветками и жердями. Из башни навстречу нам вышел человек, одетый во влашскую бурку. За ним — какая-то толстуха.
Арма шепнула мне: «Это Панайотис, грек. Берегись его. До тебя я была с ним…»
От ревности у меня потемнело в глазах, не приходило мне раньше в голову, что у неё мог быть кто-то ещё. Грек оглядел меня с насмешкой — глаза у него были кошачьи, борода рыжая.
Мы вошли в башню. На полу сидело несколько женщин и трое мужчин, один из них — в потрепанном болярском платье. Лицом к ним, на кресле, как на троне, идолоподобно восседал рослый и широкоплечий человек в красной рясе. Волосы у него были кудрявые, борода тоже, кожа темная, как у сарацина, и лоснящаяся. Он вперил в меня взгляд, опаливший меня огнем. «Кто таков? Зачем привела его?» Арма кланяется, знаками и мне велит кланяться. «Учитель, — отвечает, — бежал он из Кефаларской обители. Хочет стать нашим братом». Тот недовольно почавкал: «Больно чистенький он для нашего рая», — и принялся расспрашивать меня, как зовут, откуда я родом и по какой причине покинул лавру. «Ищу правду об обоих мирах», — отвечал я. «Нету двух миров, есть лишь тот мир, что пред глазами твоими, и в нем слито видимое и невидимое, горнее и дольнее. Довелось ли тебе видеть дьявола?» «Довелось». «Где видал ты его? Он так же невидим, как и Господь. И оба они — в человеке, ибо оба создали его. Брешут пупосозерцатели ваши, будто беседуют с Богом. Бог никому не является в одиночку, всегда позади него брат его, Сатанаил…»
Голова у меня шла кругом, мысли были поглощены Армой и тем, что произошло ночью. Я видел, куда попал, но было уже поздно, да и покорили меня слова рыжего попа. Я сказал себе: «Даже если очутился я в пекле, то ради знания. Буду терпеть».
Вечером лег я спать в одной из хижин, Арма пошла ночевать к женщинам, ибо таков был порядок — мужчина не должен быть с женщиной, пока не придет суббота…
На другой день начали прибывать мужчины и женщины, у каждого — запас провизии и чем укрываться на ночь. Разведенные, оставленные мужья и жены, странники, монахи и монашки, подобно мне бежавшие из монастырей, вдовицы, воры, попы-расстриги, злоумышленники, преследуемые царской властью, молодые и старые, что ни день по нескольку человек, так что к четвергу собралось десятка три. Все эти дни слушали мы проповеди Теодосия Калеко и отца Лазара, с телохранителями прибывшего во вторник из Тырновграда. Он именовал себя ангелом и сидел одесную от Калеко. Он же совершал обряд оскопления. А в субботу чуть свет потянулись все через лес, кто с кем пожелал, я — с Армой. Когда стало припекать солнце, отец Лазар разделся догола, прикрыл срам полою тыквой и повелел всем раздеться и идти гуськом, мужчина за женщиной, след в след. Я воспротивился было, но Арма пригрозила: «Кто ослушается апостолов, того изгоняют».
Отошел я в кусты, снял с себя одежду, прикрылся тыквой, Арма скинула с себя всё, что на ней было, расплела волосы, укутала ими бедра и пошла впереди меня. Я взирал на открытую тайну женского тела и черные волосы, точно сатанинские змеи шевелившиеся при каждом шаге, доводя меня до безумия. Кое-кто начал вопить, совершать бесстыдные телодвижения, а Калеко шествовал впереди и пел тропарь дьяволу. Одни за другими, парами, люди отделялись от процессии и уходили в лесную чащу; углубились в чащу и мы с Армой, постлали свои одежды; перед тем как лечь, она подала мне нож и велела воткнуть в землю справа от себя. «Может подкрасться Панайотис», — сказав это, она заключила меня в свои объятья. Я же, став от смущения немощным, заплакал и принялся умолять её бежать отсюда. Называл святой и чистой, заклинал спасти свою душу, она же усмехалась, как зрелая женщина подростку. «Привыкнешь, голубь мой. Одежда есть ложь. Адам и Ева ходили нагими в раю, и нам не пристало прикрывать ложью тела наши, чтобы не оставлять плоть жаждущей, иначе дьявол будет властвовать над нами». Видел я, что речи мои непонятны ей, но внимает она им охотно. И поныне дивлюсь, отчего после бесовского наваждения женщины любят, чтобы толковали им о душе. «Видал ты когда, — говорила она, — такое тело, как у меня? Знаешь, с каких пор молят меня апостолы о плотском сношении? Но не пожелала я, потому что полюбила тебя. Ты господь мой и возлюбленный…» Я хотел бежать, но не знал, где нахожусь и в какой стороне Тырновград, и закралась в меня ненависть к той, которую, мнилось мне, я любил. Когда прятал я за пояс нож, мелькнула у меня мысль, что когда-нибудь прикончу этим ножом её…