Архаические мифы Востока и Запада
Шрифт:
В многомиллионном городе, где люди непрестанно соприкасаются с чужими и незнакомыми людьми, возникает тягостное чувство одиночества в толпе, исчезают прежние факторы этических норм поведения (которые обусловливались принадлежностью к «своему» тесному коллективу с жесткими правилами допустимого и недопустимого), нарушаются традиции. Но для гарантии самосохранения появляется необходимость преодолевать ставшее привычным взаимоотношение между «своими» и «чужими» — нужен импульс для поисков новых человеческих единств и в конечном счете общечеловеческих норм морали, которые одни способны сохранить человечество от грозящей ему общей гибели. Пока, в наши дни, этот импульс все еще не может преодолеть искусственно рационализуемого отрицательного отношения к «чужим».
Наш современник боится смерти и старается всячески подольше уклониться от нее, мечтая о легком конце. Мало того, рождение и смерть кажутся ему чем-то далеким; о неизбежности начал и концов жизнь напоминает ему лишь от случая к случаю.
А тот человек, творчество которого он изучает, — и мы сейчас изучаем, — был тоже Homo sapiens sapiens, физиологически неотличимый от нашего горожанина. Но жизнь, которую он знал и считал естественной и прекрасной, была совсем иной, чем ныне.
Письма он не знал вообще, информация передавалась ему только живой цепочкой людей: от современника к современнику, а главное — от старших к младшим.
Уровень его питания был в среднем много ниже, чем, скажем, у среднего американца. [12] Периодический голод был обычным явлением, пища была скудна и, на взгляд нашего современника, отвратительна на вкус. [13]
Огонь был для человека жизнью родного дома, дающим и тепло, и питательную снедь, и ощущение общей связи со своими. И в то же время он был страшной, губительной стихией.
12
Древний вавилонянин III–II тысячелетий до н. э., как раб так и не-раб, но занятый тяжелым физическим трудом, нормально получал паек, состоявший из 2 л ячменного зерна на мужчину (ок. 4000 ккал), 1 л на женщину (ок. 2000 ккал) и 0,5 лна ребенка, способного производить работу (примерно от 5 до 12 лет — ок. 1000 ккал). Ячменное зерно (но не печеный хлеб) обеспечивало его большинством необходимых витаминов, кроме витамина С, для получения которого он должен был собирать дикий лук и чеснок или сажать его у своей хижины. Мясом люди (кроме рабов) питались, но изредка — в храме при заклании жертв на праздники. Размер всего пайка зависел не от величины производимого продукта, а исключительно от возрастного статуса человека. См. также примеч. 56 к главе II.
13
См.: Bottero J.La plus vieille cuisine du monde. — L'Histoire № 49, Octobre 1982, c. 82.
Человек одевался в шкуры или грубую дерюгу или трудился почти нагим (пляжи его не интересовали); освещал его тот же очаг или лучина от него. Он мылся водой и песком (а бывало — и верблюжьей мочой); да и мылся больше в торжественных случаях: после рождения, перед браком, при вступлении пред лицо святыни, перед смертью — обычно же он маялся вшами и всякой нечистью.
Он был один на один с землей и небом, солнцем и тьмой, жаром и морозом; с любыми чужаками, которых должен был научиться убивать, чтобы не быть убитым самому.
Один — и не один: он был частью целого — большой семьи, клана, общины, — и только в среде своих— в «коллективе», не навязанном ему чужой волей или воспитанными в нем условностями, а внутри которого он родился и в который врастал; только среди своихон был человеком. [14]
Он жил внутри природы как часть ее. Природа давала ему силу, и радость, и крепость, и побуждение к творчеству.
Жена рожала ему десять-пятнадцать раз, выживало в среднем двое, хорошо — трое детей. Поэтому к детям как таковым мужчины не успевали привязаться — но они важны были как стержень рода, его продолжение.
14
Здесь и ниже мы будем рассматривать мифотворчество как вид социального поведения. Уже цитировавшийся нами представитель социальных психологов Т. Шибутани замечает ( Шибутани Т.Социальная психология, с. 23), что профессионально они интересуются не всем, что делают люди; их внимание сосредоточено лишь на закономерностях человеческого поведения, которые обусловливаются фактом участия людей в социальной группе и поэтому действующих, в известном смысле, как единое целое. Социальная группа состоит из лиц, взаимодействующих в каких-либо (различных) совместных мероприятиях (там же, с. 19, 22, 23, 82, 153, 155 и др.). Само собой разумеется, что в основе психологии группы лежит психология отдельных интересов, обусловленных их физиологией; но их взаимодействие тоже является законным объектом исследования.
Работал древний человек с пяти-девяти лет, а полноценный мужской труд исполнял с двенадцати-четырнадцати лет. Работа начиналась для него до зари и кончалась затемно, работа физическая, тяжелая, черная, каторжная — тяжести такой, какая в наше время даже в немеханизированном земледелии не имеет себе равной, — работа костяными, деревянными и каменными орудиями. Зато, как женщина любит дитя, рожденное в муках, так и древний свободный труженик любил плоды своего труда как родные, старался, чтобы они вышли ему на радость и почет.
Он не мог жить не только без своих, но и без соседей — дрались, конечно, ходили стенка на стенку, иной раз и до смерти, — но от них же брали себе жен. Однако кроме соседей были и чужаки: чужака убивали для самосохранения, не из ненависти к его языку, вере или носу. Рубить человека учились с детства, как резать скот. [15] Убивали чужака потому, что собственная смерть всегда была рядом, всегда присутствовала в воображении человека, формировала мироощущение. Древний человек, конечно, старался отвратить смерть; [16] но в идеале настоящим человеком нередко считался тот, кто боялся умереть на вонючей соломе, бесчестно, не в битве.
15
Интересно, что в древности — по крайней мере на древнем Востоке — можно было зарубить мужчину, мальчика, но не женщину; если уж приходилось убивать женщину, то только не оружием.
16
Хотя нередко он не представлял себе, чтобы между существованием по эту или ту сторону смерти существовало бы столь уж большое различие (как о том свидетельствует выдающийся путешественник и этнограф Кнуд Расмуссен, сам эскимос по матери).
А мысли свои — неотделимые от эмоций — человек тогда обобщал в форме тропов, [17] которые складывались в мифы.
Обо всем в этой страшной, темной, голодной жизни Древнего человека знает современный европейский или американский исследователь, даже понимает ее отчасти, — но лишь умозрительно. Он может все это вычислить, подсчитать на бумаге, изложить в общих понятиях. Но он не может эмоционально вжиться ни в тягость, ни в героизм этой жизни. Теперь нам остается два главных пути для более непосредственной встречи с древними — археология и этнография (социальная антропология).
17
Заметим, что так же поступали и первые философы: миропорядок — это «вечно живущий огонь, мерами вспыхивающий и мерами гасимый», «раздор есть отец всего, царь всего», «все течет, все меняется, на вступающего в те же реки натекают все разные и разные воды» (Гераклит); «мир создан из воды» (Фаллес).
Но археология дает нам в руки мертвые фундаменты построек, осколки посуды, орудия, изредка — какие-то идолы. Мы можем их описать, классифицировать, установить более или же менее примитивную технологию их изготовления, оценить их художественную ценность (но только с нашей, современной точки зрения). Но уже экономическую, а тем более социальную ценность наших находок установить нам труднее. По археологическим данным мы с вами никогда не узнаем эмоционального отношения людей к материальным памятникам их культуры, мы не услышим, как мастерица, расписывавшая горшок, разговаривала с ним, какие она влагала осмысления в его форму и орнамент.
Этнография, или «социальная антропология», способна — пока еще способна — давать возможность личных встреч с примитивным бытом; будет давать такую возможность еще в течение одного-двух поколений — правда, встреч не с первобытными уже народами, а с очень сильно затронутыми нашей цивилизацией и многое уже забывшими. Но этнографы останутся людьми с записными книжками, чужаками, часто с осуждением или отвращением относящимися к обычаям изучаемых ими людей, часто старающимися их цивилизовать, обратить их в новую, неведомую, не подготовленную их опытом веру, привить им образ жизни, не выросший изнутри их общества; не всё этнографы поймут (ведь по большей части и разговаривают они через переводчика), не всё им и скажут. Или скажут навыворот, искаженно — чтобы не сглазили.
Вот пример. Выдающийся русский востоковед конца XIX в. поехал на Алтай записывать сказки и легенды у местных жителей. А сказок, как наши, у них не было: были обрядовые тексты, присказки, заклинания при родах, перед охотой, при инициации и т. п., и все они могли исполняться лишь в определенных условиях — у того же очага, у лесного костра, на заре, при утренней звезде, — иначе они теряли свой сокровенный смысл, как лечебное растение, собранное не в положенный день и час. И все эти «тексты» содержали магические словесные элементы. Но его высокопревосходительство в горы не полез, попросил местного исправника привести к нему сказочников и песельниц. Исправник сам в горные аилы тоже не отправился, а послал полицейских приставов. Сказочнники и песельницы идти к барину исполнять свои присказки отказались, но, быв сечены, согласились и были все же доставлены к его высокопревосходительству, которому исполнили кое-что — но, характерным образом, пропустив магически значимые зачины и концовки исполняемого. Это выяснилось многими десятилетиями спустя, и пропавшее, конечно, уже нельзя было полностью восстановить. [18]
18
Эту историю рассказал мне И. Н. Винников, бывший директор Института этнографии в Ленинграде.