Артем Гармаш
Шрифт:
— И вы думаете — в самом деле авария на электростанций? Подстроили!
— Очень возможно.
— Не «очень возможно», а наверняка, — убежденно сказал отец. — Говоришь, перенесли заседание на завтра? Да не будет его. Сорвут. О, Гудзий — это хитрая лиса! Думаешь, он уже не дал указаний своим депутатам не являться завтра? Вот и не будет кворума. Какой им смысл давать вам еще на целый день трибуну?
— Да, заседание завтра, кажется, и в самом деле не состоится, но не только потому, что Гудзий… Есть еще одна причина. Недаром у меня все время предчувствие было такое! — Она помолчала немного и потом заговорила так, будто обращалась не к отцу, а к какому-то незримо присутствующему в комнате собеседнику, который хорошо знает, о чем идет речь: — Нельзя считать врага более слабым и глупым, чем он есть на самом деле. Это и была наша ошибка. Думать, что в первую же ночь в чужом городе они не будут особенно настороже, не выставят усиленную охрану, — какая это глупость! Вот и расплачиваемся теперь.
— Чем расплачиваемся? — спросил отец.
— Еще неизвестно. Но один раненый уже есть. И, наверное, он не единственный. Наверное, уже и убитые есть.
Мирослава замолчала и сидела в задумчивости. Молчал и отец. Конечно, его очень интересовало то, о чем начала говорить и не досказала дочь. Но так уж он привык издавна, с тех пор, когда сын Григорий, еще студентом, вступил в социал-демократическую партию, в то время нелегальную. Что можно сказать, сын скажет сам, а чего нельзя — не нужно и спрашивать. И действительно, никогда не допытывался. Даже больше того: когда видел, что сын (а потом и с дочерью точно так же было) готов от большого доверия к отцу сказать что-нибудь такое, чего, может, и не следовало бы, как подсказывала отцу интуиция, говорить из соображений партийной конспирации, он сам сознательно уклонялся от такого разговора. Отец охотно поступался своим любопытством ради воспитания в детях столь необходимых им в их важной и опасной профессии революционеров выдержки и самодисциплины.
— Папа, — вдруг заговорила Мирослава, — мне очень тяжело огорчать тебя, но сегодня такое случилось, что я не могу…
— Погоди, дочка. Может, это…
— Да нет. Это тайна моя личная. И я уже не могу ее носить в себе.
— Слушаю, дочка. Ну, так что ж случилось?
— Если бы мне еще вчера кто-нибудь сказал об этом, я бы только посмеялась. Ведь я никогда и мысли не допускала, что могу оказаться такой, как бы выразиться… никчемной…
Отца не на шутку встревожило все это, так как он знал, что дочери несвойственно бросаться такими словами. Чтобы скрыть свою тревогу, сказал шутливо:
— «Уничижение паче гордости», — гласит Священное писание. Не забывай этого, дочка.
— Нет, я не уничижаюсь. Я просто… как бы тебе объяснить? Вдруг человек прозрел и увидел себя таким, какой он на самом деле. Знаешь, папа, я даже стала думать: может, вообще не за свое дело взялась?
— А что такое? — забеспокоился отец. — Случилось что-нибудь с той больной, которую вчера оперировала?
— Нет, с той больной все хорошо. Я не про эту свою работу. Я про партийную. Для революционной борьбы нужны сильные люди, а не такие… что при первом серьезном испытании… Если бы ты видел, с каким презрением он оттолкнул мою руку!
— Кто это он?
Она стала коротко, очень сдержанно и, как только могла, точно рассказывать отцу о последней встрече своей с Артемом вечером в партийном комитете. Отец внимательно слушал и, когда она умолкла, не сразу заговорил.
— Да, страх неприятная вещь, что и говорить. Очень! Это словно болезнь — тяжелая и опасная, потому что заразительная. А как же! Иначе откуда, скажем, паника на войне, когда целые полки, корпуса бегут, как обезумевшее стадо? Начинается это, вероятно, всегда от одного солдата… Хорошо, что Артем мужик крепкий, не очень подвержен этой болезни. И ответил он тебе очень хорошо. Но во всей этой истории есть одно обстоятельство, которое хоть немного все-таки смягчает твою вину.
— Какое обстоятельство?
— Ведь страх, который размагнитил тебя, это же страх не за свою жизнь, а за жизнь товарища.
— В данном случае это все равно…
— Глупости говоришь. Ни в каких случаях это не бывает все равно.
— Ты мне не дал досказать до конца. Я говорю: это все равно потому, что Артем мне… не только товарищ.
От неожиданности отец не смог скрыть свое удивление.
— Я сама этого, папа, не знала до сегодняшнего дня. И только сегодня почувствовала и осознала это. И как-то вдруг. Словно молния сверкнула. Он мне так дорог и так необходим в жизни, что страх за него — это, по сути, страх за самое себя, за свою жизнь, просто немыслимую без него.
— Э, нет, дочка! Ты эту софистику оставь. Страх за его жизнь — это страх за его жизнь. И нечего тебе… Скажу даже больше: я глубоко убежден, что, если б вопрос стоял о твоей собственной жизни и смерти, ты бы себя вела совершенно иначе.
— Не знаю, — тихо, после паузы, сказала девушка. — Теперь я уже ничего о себе не знаю… — И склонилась на руку, уткнувшись лицом в ладонь.
— Славонька, — положил отец руку ей на голову, — не надо плакать.
— Нет, я не плачу. Я уже выплакалась раньше. — Мирослава подняла лицо с сухими глазами и заговорила снова: — Мария Кирилловна меня утешала тем, что это с каждой вначале бывает так, что самообладание не приходит сразу, что и она в молодости, когда только вышла замуж за Федора Ивановича, целыми ночами не спала, все ждала — вот-вот придут за ним. А потом научилась и спать ночами, и сдерживать свой страх. Говорила, что и со мной так со временем будет. А я не верю. Ведь не у всех же проходит. Вот мама наша до старости дожила, а все такая же. Я даже думаю сейчас — не от нее ли это все во мне? В самом деле, ты только вспомни, папа, как она всю свою жизнь дрожала за Гришу и за меня. Я уверена, что и поседела она прежде времени именно поэтому. Сначала это была скарлатина, потом водовороты на Днепре, затем появились жандармы, и тень от виселицы упала на всю мамину жизнь. Ведь она все время была уверена, что Гриша обязательно кончит виселицей.
— Ну, — не утерпел отец, — сказать, что для этого у матери так уж и не было никаких оснований, тоже ведь нельзя. Не так ли?
— Нельзя, конечно.
— И теперь, дочка, вспомни и ты. Как ни дрожала мать над вами, как ни боялась жандармов, но хоть словом, хоть бы намеком Гришу или тебя она когда-нибудь пыталась остановить, сбить вас с вашей дороги?
— Нет, этого никогда не было. — И, помолчав, добавила: — Если не считать, конечно, все эти страхи ее. Думаешь, папа, легко было хотя бы мне на каждом шагу преодолевать жалость к маме из-за ее тревог?
— Не легко. Знаю. И все-таки будь ты к матери справедливой и хоть чуточку снисходительной. В конце концов, от всего этого в первую очередь и больше всего страдала она сама. То же самое можно сказать о тебе, дочка… — И закончил шутливо: — О тебе, дочка, на данном этапе. И хватит об этом. На сегодня-то во всяком случае. «Утро вечера мудренее», как говорит Артем.
Усталый, он откинулся на подушку, но, чтобы не дать дочери завладеть инициативой в разговоре, сразу же снова заговорил:
— А я уже обидеться хотел на него. Утром еще вернулся и целый день не показывается. Что за причина — ломаю себе голову. Не могло же быть, чтобы он к Грише не заходил.
— Он был у Гриши. Привез письмо. Мама сейчас читает.
— Что пишет Гриша? — спросил отец, чтобы отвлечь дочь от тягостных мыслей, зная, что через несколько минут придет жена и прочитает ему письмо.
Мирослава вначале сухо и рассеянно, все еще думая о своем, стала рассказывать о письме, но потом понемногу и сама увлеклась — она очень любила брата, да и всю его семью. И интересы их близко принимала к сердцу.
— Гриша наш молодец. Как ни много работает в губкоме и на пропагандистских партийных курсах, а все же закончил свою книгу.
— Это которую еще в эмиграции начал?
— Да, «Революционные крестьянские движения на Украине». Пишет, что в январе — феврале выйдет из печати.
— Ну что ж, почитаем. А как Христина?
— С осени уже не выступает на сцене.
— Я думаю. Лариса из «Бесприданницы», Ирина из «Трех сестер» — и вдруг беременная.
— На этих днях ложится в больницу.
— Это хорошо, что будет у них ребенок. Для них обоих, но главным образом для Сашка.
— Ждет не дождется Сашко, пишет Гриша.