Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну конечно! А ты?

— Может, и лег бы. Павло меня ночевать оставлял. Кабы… Да, я не рассказал тебе еще об одном. Диденко мне перед тем наплел про Орисю…

— Что именно? — спросил Артем, когда молчание слишком затянулось. Но Грицько продолжал молчать. — Ну, догадываюсь: о воротах, наверно, которые Пожитькова жена дегтем вымазала? Ой, дурень! Да она же не только наши ворота, а всем, с которыми ее Кондрату на сцене приходилось… Все женские роли перебрала. А ты, Грицько, поверил! Плохо же ты Орисю нашу знаешь!

— Я не говорю, что поверил! Чтобы так уж твердо…

— Да-а, — задумчиво протянул Артем. И в хате воцарилось молчание.

— И это совсем не потому, что плохо, как говоришь, знаю Орисю, — после паузы первым заговорил Грицько. — Все это из-за войны. Все-то она своим трупным ядом отравила!

— Не совсем понимаю, — признался Артем, — говори яснее.

— Не знаю, как у вас, у саперов, — начал Грицько, — а впрочем, на войне все солдаты одинаковы. Всех одинаково война калечит. Не смотрит, кто он — горожанин или крестьянин, бедный или богатый, какой он нации… Всех в скотов превращает.

— Ну, так уж и всех!

— Особенно меня удивляло всегда — почему столько помоев солдаты льют на женщин? Так, будто среди них нет ни матерей, ни сестер, а одни только распутницы. Первое время места себе не находил. В землянке, бывало, как заведут разговорчики, голову шинелью закутывал. А потом пообвык. А дальше как-то невольно и сам стал думать: а бес его знает! Ведь я, почитай, и жизни еще не видел. А может, наша Ветровая Балка не такая? Ерунда, конечно. Чего бы ей быть иной? Коли глубже ковырнуть, нашлись бы и в нашем селе такие. А может, это и вообще неизбежно для каждой женщины. И только до какого-то часа может устоять каждая, до какого-то первого случая. Вот так и об Орисе тогда… А она что, исключение? Не из той же разве глины слеплена?.. Тогда, в Польше, впервые в жизни с женщиной переспал. Знаю, противно тебе слушать это…

— Выворачивай уж все, — сдержанно молвил Артем. — Может, полегчает.

— И как раз была из таких, о которых под хохот в землянке… Правда, тогда тоже выпивши был. Как раз на винокурне стояли. Спирт в цистернах охраняли. Чтобы весь корпус не перепился. Немного вывезли для госпиталей, а потом и эту винокурню сожгли. Но ты не подумай, Артем, что я о винокурне вспомнил, чтобы оправдаться как-то. Нет. Потом и трезвый был… Это уже в шестнадцатом году, в Белоруссии. Позиционная война началась. Целый год стояли там на одном месте. Около станции Молодечно. Две недели — в окопах, неделю — в дивизионном резерве. Верст за десять от передовой. В прифронтовом селе. Оно и не в самом селе — вёска по-ихнему, под селом, в землянках. Целый полковой городок. Ну, а колючей проволоки не было меж землянками и вёской… Наверно, хочешь спросить: «А совесть где же твоя, Грицько, была?» На это я тебе так отвечу: когда после смерти черти поволокут нас в пекло, первое, что бросит человек на этом свете, как ненужный хлам, — это свою совесть. Совесть для жизни нужна. А зачем она в пекле?! Вот так и на войне.

— Ну, это ты уж, Грицько, загнул. Не все же на войне свою совесть теряют!

— Да и война ж не пекло. В буквальном смысле. Ясное дело — не все. Но совесть на войне все-таки очень отличается от обычной. Солдатская, одним словом, совесть!

— Это как же?

— И признает она только то, что для войны нужно, для победы. Ну вот хотя бы так. Сам погибай, а товарища выручай! Не будь трусом — труса пуля скорее найдет, чем храброго. Поделись последним с товарищем — последней обоймой, последним глотком воды из фляги. Ну, а остальное все — лишнее, только обременяет солдата… Я много думал над этим. И мне порой такие мысли приходили, такое чувство на войне было, будто я и Орися всю войну жили на разных планетах. Была когда-то одна, а потом вдруг, в четырнадцатом году, раскололась пополам, и разлетелись половины в разные стороны, каждая по своей, особой… забыл слово.

— Орбите, — подсказал Артем.

— Да. На одной Орися осталась, Ветровая Балка, молодость — словно песня непропетая. А на другой — пекло. Полмира вцепились один другому в глотку и катаются по земле. А среди этих миллионов и я, в самой гуще. Ну, это, может, очень туманно. Не знаю, как там вы, саперы, — все-таки больше в тылу, — а мы, пехотинцы, — не только о себе говорю, — да разве мы надеялись вырваться из этой мясорубки? Сколько же можно разминаться со смертью, когда она день за днем на каждом шагу подстерегает тебя! Вот тебе о совести. Если и была, то, наверно, такая, как у той Алены-белоруски. Солдатка была, и муж еще живой был у нее, где-то на фронте. Изредка письма от него получала. Как-то спрашиваю: «Ну, а что же будет, когда муж с войны вернется да узнает?» — «Дал бы только бог, чтоб вернулся! А так и будет. Мало ли что во время войны! Может, и он там какой молодке, вот как ты мне, хоть на минутку тоску развеет. Еще как хорошо жить будем!» И вот — революция!.. Я еще не надокучил тебе?

— Ну что ты? Я очень внимательно слушаю. Как подумать, ведь мы с тобой, по сути, целых семь лет не виделись. Да еще какие это годы были! Думаешь, у меня нечего рассказать тебе? Ну, да не мое сейчас мелется. Есть и такое, что только ахнешь!

— Вот как?! Что ж это такое необыкновенное? — усмехнулся Грицько.

— А вот хотя бы то, что сын у меня есть! Василько. Четвертый год пошел. Это тебе как? Обыкновенное?.. Нет, нет, в другой раз. Сегодня рассказывай ты, твой черед исповедаться. Один только вопрос: революция застала тебя на том же месте? В той самой вёске?

— Я понимаю, к чему это ты, — качнул головой Грицько и, немного помолчав, продолжал: — Сказать честно — не знаю, как было бы. Потому — в начале зимы еще перебросили нашу дивизию верст за сотню, под Двинск. Но разве и там не было баб?! Не Алена — другая могла быть. А вот не завел! И все — революция…

— Не пойму — какая связь?

— Да свершилось же чудо, Артем! Как этого не понимать? Впервые, когда прочитали в «Окопной правде»: «Долой войну!», одурели от радости. Ну, тут и пошло: брататься с немцами стали, митинговать научились. Да что тебе рассказывать! Сам знаешь. Вот не припомню, кто мне говорил… кажись, Федор Иванович, что ты и ранен был как раз во время братания.

— Было такое. Шрапнелью в немецких окопах свои ж накрыли нас.

— Бывало и у нас вначале всякой всячины. Но что можно с солдатом-фронтовиком поделать, когда у него явилась надежда на возвращение домой? Говорю же, свершилось чудо: те две планеты снова слились в одну. И теперь — вот она, Ветровая Балка, только руку протянуть. Ну, от силы пусть трое суток по железной дороге. Но это — сказать только. А если бы решился, то за эти трое суток десять раз успели бы тебя расстрелять как дезертира, изменника революции. Сидим — ждем. А после в украинский батальон объединились: сообща легче на Украину добираться. Теперь и об Орисе думать стал — и чаще, и лучше. И совесть донимать стала. Не скажу, чтобы жить не давала, мучила. Чувство было у меня такое, словно все то — и Алена, и полька та, забыл имя, да не уверен, знал ли вообще, — что все то было бог знает когда. Сто лет тому назад. В каком-то другом мире. Ну, а теперь… зарок себе дал. И так было до самого Славгорода.

Артему все стало понятно. Вот где он, оказывается, провел ту ночь. Обида за Орисю обожгла его сердце, но гнева большого на Грицька не было. Он видел, как сам Грицько сейчас мучился, хотя и старался скрыть это и рассказывать как можно спокойнее. И это удавалось ему. Только вот сейчас, когда подошел в своих воспоминаниях к Славгороду, начал заметно волноваться. Смолк — силился побороть в себе это волнение. Вдруг сорвался с места, подошел к окну и взял бутылку и стакан.

Артем тоже поднялся.

— Ну, я пошел, Грицько. Вижу — у тебя есть советчица. Испытанная уже.

Грицько порывисто обернулся — в одной руке бутылка, в другой стакан. Хмуро смотрел на товарища. Потом поставил бутылку и стакан на подоконник.

— Ну ладно. Садись! Посидим еще немного. Рассказывать дальше не буду. Все рассказал. Не буду и совета у тебя просить. Единственные советчики в таком деле — это своя голова и свое сердце.

— Это разумно сказано.

— Но у меня к тебе, Артем, есть просьба одна…

Поделиться с друзьями: