Атаман всея гулевой Руси
Шрифт:
– А ведь точно! – воскликнул Федька. – Настя знает. Эх, девка! Лишила отца прибытка: Степан Ерофеевич мне за этот лаз давал полтора рубля в год, всего на полтину меньше, чем я за свою воротниковскую службу жалованья получаю.
– Не горюй, – сказал Милославский. – Меньше вина выжрешь.
– Я, милостивец, хмельного давным-давно не лопаю.
– Добро, я Насте дам полтора рубля.
– А ей за что? Я же лаз сторожу.
– Она мне его открыла, вот за что. А ты, Федька, затвори за мной дверь самым большим крюком и никому не открывай, кроме меня, даже Насте!
Милославский неторопливо шёл к своей избе и раздумывал, нет, не о пытаемых сейчас ворах, не о лазе, одна, острая как нож дума терзала ревнивую душу князя, как извести со свету гостя Твёрдышева, но ничего путного ему на ум не приходило.
Губной староста явился к воеводе уже затемно. Воевода взял у него расспросные листы, прочитал их по два раза и отложил в сторону.
– Воры своими ногами от тебя ушли?
– Борька им помог, но они живы.
– Приказчик, выходит, на Твёрдышева ничего не показал? – Милославский строго глянул в глаза Пантелеева.
– Крепким парнем оказался этот Максимка. Борька и бил его кнутом, и жёг огнём, а он скрипел зубами и помалкивал. Может, воевода, по-настоящему его взять на дыбу, с раскалёнными щипцами, суставоверченьем?
– Не стоит, – задумчиво молвил Милославский. – Всё, что я хотел знать, я уже знаю. Держи их в тюрьме, после того как схватим вора Стеньку, они могут сгодиться для очной ставки.
– Палач Борька за работу деньги просит, – сказал Пантелеев.
– Сколько ему обычно дают?
– По гривеннику за каждого, всего двадцать копеек.
– Возьми у дьяка Ермолаева, скажи, что я велел выдать.
Губной староста низко поклонился и вышел из комнаты. Милославский снова взял в руки расспросные листы, прочёл их и задумался. Приказчик не сознался, что явился от Стеньки в Синбирск через лаз, а кроме Твёрдышева, никто не мог указать ему этот путь. Посадить Твёрдышева в тюрьму? Но гость известен великому государю. И тот учинит с воеводы спрос, за что он воздвиг такое бесчестие на известного всей Волге купца и кабацкого целовальника. Милославский прямое гонение на Твёрдышева сразу отверг, нужно уготовить для него такую западню-ловушку, чтобы он сгинул, а подозрений на того, кто в этом виновен, никогда не возникло.
Во второй половине сентября 1670 года умелые осадные хитрости разинцев, главной из которых было возведение вала, сблизили противоборствующие стороны. На прясле и на валу стали по нескольку раз в день вспыхивать рукопашные схватки, которые велись с обильным кровопролитием и великой жесточью. Ночью ратным людям тоже было не до отдыха: солдаты и стрельцы восстанавливали разбитые и сгоревшие верхние венцы прясла и башен, мужики и казаки подсыпали обрушенный вал и поправляли разбитые бревновые заслоны.
Обе стороны до крайности озлобились друг на друга: разинцы, перебросив мосты с вала на прясло, с матерным лаям лезли на пули и копья, не считая своих убитых, солдаты и стрельцы, остервеняясь, пёрли им навстречу, и начиналась резня, из которой живым оставался, к восторгу одних и к удивлению других, лишь Степан Разин. Ратные люди, опалённые ужасом рукопашного боя, уже не имели сил и воли идти друг против друга, и только тогда атаман, устав призывать своих людей, уходил с моста последним, и ни одна пуля, пущенная ему вслед, его не задевала, как будто он навсегда был заговорён от смерти.
– Погибели своей ищешь, Степан Тимофеевич, – говорил атаману есаул Корень. – А как же мы, твои побратимы? На кого нас хочешь покинуть?
Разин, не отвечая на упрёки, уходил к своему шатру, который он велел поставить посреди войска. Калмык Бумба ополаскивал атамана от чужой крови несколькими вёдрами воды, подавал ему чистую одежду, а окровавленную тут же сжигал на костре, чтобы она не попала в недобрые руки и над ней не учинили вредоносный наговор.
День ото дня Степан Тимофеевич становился всё угрюмее и нелюдимее. Затворившись от всех в шатре, он возлежал на кошме и глядел широко раскрытыми глазами в неведомую другим людям пустоту. Порой атаман с содроганием ощущал, что вокруг него, наползая из-под краёв шатра, сгущается непроглядный мрак, и ему казалось, протяни он руку, и достанет до него, но не было мочи это сделать, начинало набухать льдом сердце, прерывался дух, и Разин беззвучно шептал: «Вот, значит, какая ты, смерть… Так что же ты медлишь?»
Как-то среди ночи верный одностаничник привёл к атаману человека с замотанной в тряпку головой. Разин велел открыть ему лицо. Это был тайный лжецаревич.
– О чём слёзы льёшь, Николка? – спросил атаман.
– Сил моих нет, Степан Тимофеевич, жить дальше под личиной почившего Алексея Алексеевича! Каждую ночь слышу его голос.
– Что же он тебе доносит?
– Тяжко ему от моего воровства. Пока буду волочить его личину, не найти царевичу успокоения, так и не перестанет его душа метаться между землёй и небесами. Избавь меня от непосильной ноши, атаман!
Разин поднял Николку с колен, усадил с собой рядом, погладил по голове.
– Беда, что идти тебе некуда, – задумчиво молвил Разин. – Страшную тайну ты носишь в себе.
– Что ж, мне теперь умереть? – всхлипнул Николка.
Обычно Разин, не раздумывая, перешагивал через людские жизни. Но парня выручил казак, который его привёл:
– Дозволь, атаман, я отведу Николку на Керженец, к раскольничьим старцам, те его схоронят от чужих глаз и ушей в своих молельных избах.
Чувство, похожее на жалость, шевельнулось в дремучей от пролитой крови душе Разина, и он легонько оттолкнул от себя парня.
– Будь по-твоему, односум, – молвил атаман. – Проводи Николку на Керженец, да сам там поживи, сколько похочешь.
Оставшись один, Разин задул свечу и растянулся на кошме. Но сон долго не шёл к атаману, Николка разбередил ему душу своей молодостью и напомнил, что когда-то и он жадно взирал на жизнь глазами счастливца и держался за неё обеими руками, а теперь бесконечно устал от всего, и стоит только взглянуть на прошлое, как видится только одно – широкое поле, усеянное порубанными и пострелянными людьми, а посреди этого поля жив лишь один всадник, с подъятой к солнцу саблей, – он сам, Степан Разин.
Недолгий и чуткий сон атамана прервал пушечный выстрел, неподалеку от шатра о землю шмякнулось что-то тяжёлое, загомонили люди, и всё случилось из-за того, что Милославский, обеспокоенный частыми приступами разинцев на казанское прясло, усилил оборону несколькими пушками, взятыми с Крымской стороны. Наряд перетащили ночью, а с рассветом пушкари начали вести пристрелку пушек, и воевода заставил их целиться в сторону разинского шатра. Ядра до него не долетали, Милославский топал на пушкарей ногами и весь исходил желчью, тогда один пушкарь созоровал, набил в пушку в два раза больше пороха, чем обычно, и поджёг пороховую затравку. Пушка от непомерного заряда встала на дыбы и опрокинулась набок, но ядро долетело почти до разинского шатра, всполошив спавших казаков.