Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автобиография
Шрифт:

«Ты, вероятно, не смог бы сыграть медведя, но голым ты играл очень хорошо – о, просто очень хорошо!» [188]

Мы думаем, что мальчишки грубые, бесчувственные животные, но это не так во всех отношениях. У каждого мальчика есть одна или две чувствительные точки, и если вы сможете обнаружить, где они расположены, то стоит лишь затронуть их, и вы обожжете их как огнем. Я ужасно страдал по поводу того эпизода. Я ожидал, что известие о происшедшем разнесется по всей деревне, но это оказалось не так. Секрет остался между ними, Сэнди и мной. Это послужило некоторому умиротворению моей боли, но было далеко не достаточным, главная тревога оставалась: я находился под взглядом двух пар насмешливых глаз, и с таким же успехом их могла быть тысяча, ибо я подозревал девичьи глаза во всей округе. В течение нескольких недель я не мог посмотреть в лицо ни одной молодой леди, смущенно потуплял взор, когда любая из них с улыбкой приветствовала меня, я говорил себе: «Это одна из них», – и поспешно удалялся. Конечно же, я встречал тех самых девушек повсюду, но если они когда-нибудь и подали хоть один намек, то я был недостаточно смышлен, чтобы его уловить. Когда четыре года спустя я уезжал из Ганнибала, секрет по-прежнему оставался секретом, я так и не отгадал тех девушек и больше уже не надеялся это сделать. Да и не хотел.

188

Игра слов: «медведь» (bear) и «голый» (bare) звучат по-английски одинаково.

Одной из самых хорошеньких и прелестных девушек в деревне во времена моего злоключения была девушка, которую я буду называть Мэри Уилсон, ибо на самом деле ее звали иначе. Ей было двадцать лет, она была милая и грациозная, с персиковым пушком на щеках, воспитанная, любезная, обаятельная по характеру, и я испытывал перед ней благоговейный трепет, потому что она казалась мне сделанной из той материи, из какой делают ангелов, и абсолютно недостижимой для такого нечестивого и заурядного мальчишки, как я. Вот ее-то я, вероятно, никогда не подозревал. Однако…

Смена декораций. Дело было в Калькутте, сорок семь лет спустя. Шел 1896 год. Я прибыл туда в порядке своего лекционного турне. Когда я входил в отель, оттуда в лучах индийского солнца выплыло чудесное видение – та самая Мэри Уилсон моего давно минувшего отрочества! Это было ошеломительное зрелище. Прежде чем я успел опомниться от потрясения и с ней заговорить, она удалилась. Я подумал, что, быть может, видел призрак, но это оказалось не так: она была реальным существом, внучкой другой Мэри, первоначальной Мэри. Та Мэри, ныне вдова, находилась наверху, в гостинице, и вскоре послала за мной. Старая и седая, она выглядела молодо и была очень красива. Мы сели и побеседовали. Мы погрузили наши жаждущие души в живительное вино прошлого, трогательного прошлого, прекрасного прошлого, дорогого и оплакиваемого прошлого. Мы произносили имена, которые не слетали с наших губ пятьдесят лет, и они казались нам музыкой; трепетными руками мы извлекали из могил наших мертвых, товарищей нашей юности, и обласкивали их нашей речью. Мы обыскивали пыльные закутки наших воспоминаний и вытаскивали на свет случай за случаем, эпизод за эпизодом, безрассудство за безрассудством и от души, до слез смеялись над ними, и наконец Мэри без всякого предупреждения вдруг сказала:

– Скажи мне! Что это за специфическая особенность вяленой селедки?

Казалось бы, странный вопрос в столь священную минуту. А также совершенно неуместный. Я был слегка шокирован. И в то же время я почувствовал, как где-то далеко, в глубинах моей памяти, что-то шевельнулось. Я начал вспоминать… раздумывать… перебирать. Вяленая селедка. Вяленая селедка. Специфическая особенность вя… Я поднял глаза. Ее лицо было серьезно, но в глазах мерцал смутный огонек, который… Внезапно я вспомнил! И издалека, из стародавнего прошлого услышал полушепот: «Их едят прямо с кишками!»

– Ну наконец-то! Я все-таки нашел одну из вас! Кто была вторая?

Но здесь она подвела черту. Она мне так и не сказала.

Однако мальчишечья жизнь не одна только комедия, в нее примешивается много трагического. Пьяный бродяга – упоминавшийся в «Томе Сойере» или «Геке Финне», – который сгорел в деревенской тюрьме, запал в мое сознание и отягощал его в течение ста ночей после этого, наполняя их кошмарными снами. Мне снилось его обращенное ко мне лицо, такое, каким я видел его в душераздирающей реальности – прижатым к прутьям окна, когда за спиной у него разгорался красный полыхающий ад. Лицо, которое, словно говорило мне: «Если бы ты не дал мне спичек, этого бы не случилось, ты виноват в моей смерти». Я не был в ней виноват, потому что не хотел причинить ему вред, а хотел только хорошего, когда позволил ему взять спички, но независимо от того моя воспитанная в пресвитерианстве совесть знала единственное моральное обязательство – преследовать и мучить своего раба под всеми предлогами и во всех случаях, в частности тогда, когда в этом не было ни смысла, ни резона. Бродяга, который сам был виноват, страдал десять минут; я, который виноват не был, страдал три месяца.

Убийство старого бедняги Смарра на Мейн-стрит [189] средь бела дня обеспечило меня еще несколькими кошмарными снами. И в них я вновь и вновь видел гротескную завершающую картину: огромную семейную Библию, распахнутую на груди богохульного старика каким-то вдумчивым идиотом, вздымавшуюся и опадавшую вместе с затрудненным дыханием умирающего, добавлявшую ему предсмертных страданий своим свинцовым весом. Мы любопытно устроены. Из всей толпы глазеющих и сочувствующих зевак не нашлось ни одного, у которого хватило бы здравого смысла понять, что даже наковальня свидетельствовала бы о лучшем вкусе, давала бы меньший повод для язвительной критики и быстрее бы выполнила свою зверскую работу. В своих ночных кошмарах я много ночей мучительно ловил ртом воздух, силясь вздохнуть под гнетом этой необъятной книги.

189

См. «Приключения Гекльберри Финна». – Примеч. авт.

На протяжении всего лишь какой-то пары лет мы пережили еще две или три трагедии, и в каждом из этих случаев мне «посчастливилось» оказаться от них слишком близко. Был один мужчина-раб, которого сбили с ног глыбой шлака за какой-то мелкий проступок: я видел, как он умирал. А потом был еще молодой калифорнийский эмигрант, которого заколол охотничьим ножом пьяный товарищ, и я видел, как из него красной кровью вытекала жизнь. А случай братьев-буянов Хайд и их безобидного старого дядьки: один из братьев, поставив колено дядьке на грудь, придавливал его к земле, тогда как другой многократно пытался застрелить его из алленовского револьвера [190] , который давал осечку за осечкой. Конечно же, я как раз оказался рядом.

190

Алленовский револьвер – револьвер фирмы «Хопкинс и Аллен».

Потом было дело молодого калифорнийского эмигранта, который, напившись, предлагал совершить налет на «Дом валлийца» темной и грозной ночью [191] . Этот дом стоял на полпути к Холидейс-хиллу (Кардиф-хиллу), и его единственными обитателями были бедная, но вполне респектабельная вдова и ее невинная дочь. Негодяй-налетчик перебудил всю деревню своими похабными воплями и непристойными требованиями. Я пошел туда вместе с товарищем – Джоном Бриггсом, кажется – посмотреть и послушать. Фигура мужчины смутно виднелась, женщины стояли на крыльце, невидимые в глубокой тени навеса, и мы услышали голос старшей женщины. Она зарядила пулями старый мушкет и предупредила мужчину, что, если он останется там, где есть, когда она досчитает до десяти, это может стоить ему жизни. Она начала считать, медленно, он рассмеялся. На счете «шесть» он умолк, затем в глубокой тишине, твердым голосом, прозвучало остальное: «Семь… восемь… девять… – Долгая пауза, мы затаили дыхание. – Десять!» Тьму разорвал красный язычок пламени, и человек упал с простреленной грудью. Потом грянул дождь с громом, и замершие в ожидании жители городка, освещаемые вспышкой молнии, словно армия муравьев, устремились вверх по холму. Эти люди увидели остальное, я же получил свою долю и был доволен. Я пошел домой смотреть сон и не обманулся в своих ожиданиях.

191

Кажется, использовано в «Геке Финне». – Примеч. авт.

Мое обучение и воспитание позволяли мне глубже проникать в суть этих трагедий, чем человеку несведущему. Я знал, ради чего все это было. Я пытался скрыть это от самого себя, но в тайных глубинах моего растревоженного сердца знал – и знал, что знаю. Эти трагедии были изобретениями Провидения, для того чтобы подвигнуть меня на лучшую жизнь. Сейчас это звучит удивительно наивно и тщеславно, но тогда для меня не было в этом ничего странного – это абсолютно соответствовало заботливым и разумным путям Провидения, как я их понимал. Меня бы не удивило, мне бы даже не чрезмерно польстило, если бы Провидение уничтожило весь населенный пункт, стараясь наставить на путь истинный такого ценного субъекта, как я. По моему тогдашнему разумению, это оказалось бы как раз тем, что нужно, делом, на которое не жалко любых затрат. Почему Провидение должно было так жадно заинтересоваться достоянием вроде меня – эта мысль никогда не приходила мне в голову, и в том простом селении никому не пришло в голову эту мысль мне вложить. Начать с того, что никто и сам не был такой мыслью вооружен.

Это чистая правда: я принимал все трагедии на свой счет и отмечал их все поочередно тем, что со вздохом говорил себе каждый раз: «Вот и еще одна – это ради меня, это должно привести меня к раскаянию, его терпение не будет длиться вечно». И в то же время в глубине души я верил, что будет. То есть верил в дневное время, а ночью было другое дело. С заходом солнца моя вера давала сбой, и липкие страхи собирались в сердце. Именно тогда я каялся и сокрушался. То были ужасные ночи, ночи отчаяния, ночи, проникнутые горечью смерти. После каждой трагедии я осознавал, что это было предупреждение, каялся и молил, молил как трус, молил как пес, и не о тех бедных людях, истребленных ради меня, а только о себе. Когда я сейчас оглядываюсь на это, оно кажется эгоистичным.

Мои раскаяния были вполне подлинными, вполне серьезными, и после каждой трагедии происходили каждую ночь в течение долгого времени. Но, как правило, они не выдерживали дневного света. Они меркли, рассеивались и исчезали в победном сиянии солнца. Они были порождениями страха и тьмы и не могли выжить вне своей среды. День давал мне утешение и покой, а ночью я опять раскаивался. На всем протяжении своего отрочества я не уверен, что когда-либо пытался вести праведную жизнь в дневное время – или хотел этого. В моем нынешнем возрасте я бы никогда не стал думать о такой вещи или желать ее. Но в нынешнем возрасте, так же как и в юности, ночь приносит мне много глубоких угрызений. Я осознаю, что с самой колыбели был – как и остальной человеческий род – недостаточно вменяем ночью. Когда умер индеец Джо [192] … Но не важно: в более ранней главе уже описано, какой неистовый ад раскаяния я тогда пережил. Я уверен, что месяцами бывал чист как младенец, – после наступления темноты.

192

Использовано в «Томе Сойере». – Примеч. авт.

Поделиться с друзьями: