ЖАНРЫ

Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:

– Как вы понимаете блаженство нищих духом?

– Как парадокс. Особенно за таким столом.

Фёдор восхищённо глядел на Светлану, свою былую соученицу, но та пришла с мужем, одним из внуков Порай-Кошица, химического светила и академика. Я вглядывался в него, узнавая и не узнавая в этом внуке своего однокурсника, но он оказался его двоюродным братом, театральным художником ТЮЗа. Просто семейное сходство! Ихтиолог Егельский налегал на коньячок, Довлатов не отставал, но при этом остро пикировался с именинником, и видно было, что взаимный обмен колкостями им привычен, а старое соперничество не портит их дружбы. Всё-таки дошли до резкостей. Тут Никита, старший брат виновника торжества, произнёс, как водится, тост за родителей. Покойный отец был лишь помянут благоговейно, а выпили за здесь сидящую родительницу двух братьев-молодцов и создательницу этих вот вкуснейших пирогов и закусок. Но «Шурочки» как раз и не оказалось за столом. Побежали в глубь квартиры за ней. Никита, работавший редактором на «Ленфильме», внешне походил на мать, следовательно, младший был в отца, что часто случается в семьях, имеющих более одного ребёнка, и, наверное, ощущал потерю острее, отождествляя себя, может быть, и неосновательно, с умершим главой семьи. Между тем веселье возрастало, и возбуждение вдруг обернулось сдержанной, но мощной вознёй в коридоре.

Женя Егельский обвинял Довлатова, да и остальных присутствующих в том, что они – советские люди, порожденье эпохи. Сергей сдавленно протестовал, Фёдор разнимал сцепившихся, увещевая:

– Если мы такие, зачем же ты, Женя, сюда пришёл?

– Я пришёл из дружелюбия, чтобы поздравить тебя, Федя. Но, оказывается, вы все – советские люди! – резал правду-матку подвыпивший гость.

– Ты задеваешь честь дома! – запальчиво восклицал Фёдор.

Совместными усилиями друзья-соперники вытеснили бузотёра, рослого и широкоплечего, но физически вовсе не враждебного. Мне даже показался его протест трогательным; впоследствии я видел Егельского в разных степенях подпития, он бывал неизменно дружественным, и никогда – буйным.

Советское благополучие этого дома, стремительно убывающее после смерти отца, было и в самом деле основано на его сталинском лауреатстве. Но стояло оно, трагически накренившись, на самом краю чёрной нарымской полыньи. Надо хотя бы немного рассказать здесь о человеке, которого сам я не знал. Но сын его Фёдор передал мне с собой при отъезде (а я сумел переправить через границу) тетрадь его стихотворений 1920 – 1930-х годов с биографической заметкой об авторе. Кратко её излагаю.

Борис Фёдорович Чирсков (1904 – 1966) родился в семье священника на Кубани. Детство, семейное гнездовье на хуторе, затем – гимназия и одновременно «нравы» и перипетии Гражданской войны. Стихи. Петроград, филологический факультет. Должность смотрителя Александровского музея в Царском, тогда уже Детском селе. Увлечение Марселем Прустом – в его стиле написан роман «Китайская деревня» о жизни интеллигенции двадцатых годов. Название подразумевало архитектурный ансамбль в парке, но критика восприняла роман как злобную насмешку над коллективизацией, и автора, обвинённого по делу известного эсера и историка литературы Р. В. Иванова-Разумника, сослали на четыре года в Сибирь. Ко времени ареста он был уже штатным киносценаристом на «Ленфильме». Именно это спасло его жизнь на ссыльнопоселении в Колпашеве вскоре после убийства Кирова, когда карательные органы стали спешно освобождать место для новых гигантских партий ссыльных. Чирскову было предписано ехать в глубь края, в совершенно нежилые и голодные места. В отчаянье он брёл вдоль дощатого забора, пока не увидел на нём афишу своего фильма. Сорванная афиша заставила расчувствоваться казённые души энкаведешников, и Чирсков остался в более или менее обжитом селе Колпашеве.

Вернувшись из ссылки, Борис Чирсков написал сценарий «Валерий Чкалов», на котором Сталин собственноручно начертал: «Сценарий отличного качества, дело за оператором». Помимо этого, Чирсков, выражаясь языком современных критиков, создал идеологический хит, – такой уже совершеннейший блокбастер, как «Великий перелом» (о Сталинградской битве), за который заработал не только Сталинскую, но и специальную премию Каннского фестиваля.

Ко времени моего знакомства с осиротевшим сыном Чирскова от всего советского великолепия осталась многокомнатная квартира, которую Фёдор делил с матушкой (Никита с семьёй жил отдельно), да именное кресло в Доме кино, куда он ходил беспрепятственно на просмотры. Можно сказать, что оба брата пошли по стопам отца: старший подвизался в кино, а младший работал одно время в музее на квартире у «Фёдора Михайловича», что на углу Кузнечного переулка. Этот музей тогда только-только образовывался и стал приютом и прикормом для многих «униженных и оскорблённых» интеллектуалов с филологическими дипломами и без оных. Я был знаком с некоторыми и захаживал туда в гости. В силу того что к Достоевскому было трудно присобачить какую-либо советчину, его музей казался со стороны редким заповедником, очищенным от всего того, что так не понравилось захмелевшему на Федином дне рождения Егельскому. Да у Федюни, Федоса, Федула, как его кликали приятели, и не было ничего советского, кроме былого лауреатства отца. Но ведь и у отца прежде был Нарым. Вот стихи из его заветной тетради:

Я выйду к реке на обрыв.Нарым ты мой чёрный, Нарым!Сырая болотная топь,широкая, жёлтая Обь......Густые висят комары.Нарым ты мой чёрный, Нарым!Забросил в густые леса,запутал в свои волоса.Канатами корни заплёл,тяжёлые баржи привёл.– Скажи-ка мне, меченый брат,ты чем пред людьми виноват?– Я тем виноват, что убил.– А я свою землю любил.– Я Господу Богу служил.– За вольные я грабежи.– Я деньги свои утаил.– За белые руки мои.– А я за такие дела —не та меня мать родила....Разносит широкая Обьих песен отчаянный вопльи пепел бездомных костровна осыпь крутых берегов.Я выйду к реке на обрыв:– Нарым ты мой чёрный, Нарым!И чем же ты сам виноват,что я твой сожитель и брат,что мутная речка течётотравою душных болот?Ты кровью своей виноват,холодный нарымский закат!(1935)

Но главной Фединой бедой была его душевная болезнь. Читателю нетрудно заметить, что эта тема настойчиво заявляет о себе в моих записках. Есть на то и вполне понятное прислушивание к себе, заглядывание в свой генетический код: нет ли там на этот счёт какого-либо молекулярного вывиха? Но признаки раздвоения личности и паранойи висели в воздухе той и, в особенности, предыдущей эпохи, пришедшейся на жизни наших родителей. Вот пример – заласканный лауреат и нарымский ссыльнопоселенец в одном лице. Ну мог ли Фёдор, зачатый и выношенный в проклятом 1941 году, родиться нормальным здоровым человеком?

К моменту нашего знакомства кризис и психиатрическая лечебница были уже позади, Фёдора поддерживали таблетки, с которыми у него сложились непростые отношения: он их то принимал, то нет, манипулируя своим состоянием. Уже это подразумевало для него возможность сорваться в новый кризис. Но человек он был творческий, и тормозящие таблетки, понятное дело, не способствовали вдохновению.

– А вдруг они все лежат, белые и сухие, на дне моего желудка? – любил повторять он странную шутку.

«Овощи ещё отомстят за себя». Это – начало его рассказа на тему своей болезни, рассказа талантливого, по-своему увлекательного и мучительного. Как он описывал устно, в дополнение к тексту, – космические хищные овощи явились на нашу планету, чтобы отомстить за своих поедаемых землянами собратьев. Преамбула незаурядная, не правда ли? И откуда могла взяться такая идея? Впоследствии, уже в Америке я, кажется, нашёл её происхождение (или развитие) в запоздалых ссылках на какой-то фильм о киллерах-томатах – просто очередную голливудскую страшилку для детей. Но эта страшилка могла быть показана на закрытом сеансе в Доме кино, и Фёдор, отстоявший своё право наследства на именное кресло, вполне мог её там видеть. Как бы то ни было, эта идея детонировала в его мозгу и, взорвавшись, не помрачила, а, наоборот, изощрила его сознание настолько, что стали ему ведомы тайны мира и города, подземные ходы и спрятанные сокровища, а также планы злокозненных овощей. Чтобы пресечь их, достаточно было сказать слово правды, то есть сообщить пришельцам, что они разоблачены, распознаны, и таким образом Фёдор становился бы спасителем земной цивилизации. Бедняга не спал, не ел и сутками бродил (или – носился?) по городу, составляя из трассы своих петляний между кварталами гигантские буквы послания в космос. Ещё одна петербургская повесть? Только вместо Медного всадника его отловил брат Никита и поместил в психбольницу.

Меня очень трогали другие его рассказы, в особенности «Андромер», который я считал одним из лучших. Помню обсуждение рассказа в даровском ЛИТО «Трудовые резервы». К сожалению, самого Давида Яковлевича не было, председательствовал его выдвиженец Ельянов. Резервы были соответствующие. На обсуждении я сказал, что герой Чирскова – это, в сущности, Адам, вкусивший яблока, кусок которого застрял у него в горле. Мы все изгнанники из Рая, забывшие об этом вкусе, а вот герой Чирскова не только помнит, но, и мучаясь, не может от него избавиться. Слушателям это, боюсь, показалось заумным, Ельянов прерывал меня, и я с обсужденья ушёл.

Сейчас перечитал тот рассказ: мотивировки беспомощны, язык местами заторможен и невнятен (проклятые таблетки!), но повествовательная тяга там есть, есть и выразительные описания. Фабула, как и в других его вещах, сводится к возвращению героя после долгого отсутствия (из больницы, ссылки? – неизвестно) к возлюбленной, которая его не ждёт. Он долго и растерянно ищет её, пока не обнаруживает, что она ему изменила с недостойным, как он считает, соперником. И устраняется.

Нет, отнюдь не Одиссей! Но благородный неудачник, вызывающий к себе сочувствие, сострадание... К тому же неизвестно, кто эта возлюбленная в символическом смысле: уж не сама ли Россия? Тогда одиссеевы методы вряд ли пригодились бы на данный момент.

А может, это и просто любовный треугольник – Федька ведь был феноменально влюбчив. Однажды имел я неосторожность познакомить с ним музыкантшу, которой я увлёкся в то время. Нет, нет, я оставался приверженцем всё той же королевы, которой присягал, мастерицы мгновений, но когда мастерица эта меня надолго отпускала, как-то сами собой возникали у меня интересные знакомства. Как с этой вот молодой концертмейстершей одного из балетных театров. К тому же была она хороша собой. Не буду её сравнивать всуе с принцессой Дианой, которая тогда ещё не вышла в свет, но тип внешности был тот самый. Фёдор сразу на неё клюнул, бесстыжий, прямо при мне попросил телефон, и эта дура продиктовала ему свой номер, чтобы потом мне же и жаловаться на докучливые звонки. А мой друг завёл во мне ещё одного счастливого соперника.

Но главное и давнее состязание у них было с Довлатовым: и литературное, и любовное, начавшееся со студенческой скамьи. При этом каждый из них внутри себя всё более втягивался в другую, неравную схватку, усиливающуюся с годами: Фёдор боролся с роковой болезнью, Сергей – с не менее фатальным пристрастием к выпивке. Почти одновременно они познакомились с прекрасной черноокой Асей, неофициальной «Мисс Филфак» их выпуска, а вернее, набора: Сергей, как известно, загремел в армию, а Фёдор всё-таки университет закончил. Оба воспели в своей прозе общительную, хотя и немного задумчивую красавицу, восходившую типом внешности к образцу по тому времени немыслимому – Жаклин Кеннеди: один ярко и иронично, а другой в дымчато-блоковской, хотя и скептической манере.

Поделиться с друзьями: