ЖАНРЫ

Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:

– Посмотри сейчас вверх! Узнаёшь?

Я чуть не сел. В тесноте проулка над высоченным забором полнеба застилала бетонная туча с чертами человеческого, даже как будто женского лица. С искажённым в крике ртом. Если бы звук соответствовал гримасе, он бы разрушил округу. Но рот был безмолвен.

– А ты загляни за забор! Только осторожно...

Я посмотрел в щель ворот, и сразу же на мой погляд изнутри прыгнули два волкодава с оглушительным лаем. Отскочив, всё же я успел заметить колонный портик усадьбы, каменный торс титанического автоматчика с круглым диском и несколько сравнительно мелких Ильичей. Мастерская Вучетича! А над забором высилась, конечно, голова Родины-матери «в натуральную величину».

Этот громадный монумент на Мамаевом кургане я видел совсем недавно в ещё одной рабочей поездке в город Волжский, соединённый с Волгоградом через плотину электростанции. Плотина была лишь недавно построена и на моей памяти несколько лет служила пропагандной моделью для прессы, так же как, разумеется, и электростанция, и химкомбинат, да и весь Волжский – «самый молодой город в стране». Меня и поселили-то в молодёжном общежитии, причём в женском, но султаном в гареме или петухом в курятнике я себя не чувствовал: мне выделили комнату с семью пустыми койками в изолированном незаселённом этаже. Большей частью мне было жарко, пыльно, голодно и, конечно же, одиноко, и я пытался рассеяться, бродя вдоль Ахтубы, либо уезжая в Волгоград.

Электричка была пущена по верху плотины, и с одной стороны в её грязнущие окна были видны подступающие волны «Волжского моря», а с другой взгляд мутно парил над простором, где далеко внизу возобновляла своё нижнее течение великая река, впадавшая, в конце концов, в Каспийское море.

Оттуда, поднимаясь в её русле, шли против течения косяки осетров, каждый год, многие и многие тысячелетия и даже миллионолетия тянулись каждым хрящом своим вверх, и вдруг – стоп! Бетонная плотина. На ходу электрички видно было, как огромные рыбы выпрыгивали из воды в мезозойском недоумении. Над ними вились чайки, кружили по бурлящей воде моторки браконьеров, кое-где виднелись милицейские фуражки, и всё это копошение происходило в очевидном единении. Последнее, что я заметил из электрички, было тело огромной рыбины, взлетевшее в воздух. Да – так и оставшееся в памяти: далее сквозь муть окна замелькали стены депо, кучи щебня и будки стрелочников.

Волгоград с его помпезным центром и парадным береговым спуском выглядел вполне по-сталински, по-сталинградски, а зияния и пустыри меж домами как бы указывали, чуть не тыкали тебя носом в землю, ради которой разыгрывалось, может быть, самое кровопролитное сражение Великой войны. Земля, прямо сказать, была так себе: сорная, выжженная, пыльная. Ясно, что дело было не в ней.

Родина-мать нависала над редкими насаждениями при подъезде, и весь ландшафт казался опасно свихнувшимся, перешедшим в другое измерение. Там начиналось мифологическое пространство и, поднимаясь к нему, я видел то каменный торс размером с батальон автоматчиков, то, входя в круглый склеп с именами сотен тысяч жертво-героев на стенах, смотрел в оторопи на их коллективную мёртвую руку с факелом, желтовато высунутую из земли.

Сама грозовая, замахнувшаяся мечом Родина представляла гибрид гулливерской Венеры с великанскою Никой: имелся даже тяжеловесный намёк на крыло. Но голова была не античной, а самой что ни на есть советской, с обкорнанными коротко волосами. В полуобороте назад её рот немотно гремел что-то беспощадное, но что? Вот в стихах у Слуцкого вырвалось позднее (пусть даже словами его персонажа):

Волга впадает в Каспийское море...Не верю!.. Весь мир – пропаганда.

И я не верю. А правду сказать не могу – ещё рано.

ДРУГОЙ ГЕРМАНЦЕВ

Имя Германцева лишь изредка упоминалось на страницах этих заметок, а между тем в каких-то эпизодах моей жизненной оперы ему случалось быть хоровым запевалой. В качестве собирательного и несколько условного персонажа он впервые появился у Анатолия Наймана в романе-эссе «Поэзия и неправда» заодно с такими безусловно реальными фигурами, как Бродский, Рейн, сам Найман или я. Критики впоследствии попрекали Наймана тем, что Германцев его – всего лишь зеркальный образ, отражающий автора в альтернативной реальности, то есть не в самой жизни, а в её поворотах. Ну, во-первых, на допросы в КГБ выдёргивали, как редиску с грядки, наверное, каждого из нас, и вероятность превратиться из свидетеля в обвиняемого выпадала едва ль не на любого третьего или четвёртого. Вот Германцев таким первым-вторым и оказался. А главное, узнаваемым и убедительным был стиль его жизни с неприятием всего, что принудительно насаждалось в обществе. С неприятием аскетическим, надо сказать, и упорным. Иначе говоря, я вижу под этим именем конкретную персону, знакомую мне на протяжении всей жизни, и это лишь нормально, что у Наймана его многосторонняя личность предстала в несколько иных разворотах, чем виделась мне.

Чтобы выразить это различие, я, пожалуй, немного изменю его имя в сторону большего сходства с прототипом. Впрочем, имени своего он не любил, назывался по фамилии и специально для друзей извлёк из неё корень квадратный: Герман. Пусть так.

По своей внешности, да отчасти и по характеру он мог бы успешно играть роль теневого друга-инспиратора при любом Фаусте, буде таковой обрёлся в одной из ленинградских компаний в те годы. Увы, ни Фауста, ни Гёте он не нашёл и потому дружил со многими, составляя по умственным запчастям да шестерёнкам образ своего коллективного напарника, кореша, – выражался он исключительно на тогдашнем арго, но без мата, не признавая язык газет и официоза.

Мы стали видеться с ним довольно часто, когда он бросил свой ВТУЗ, тот самый, что чуть позже заканчивал Рейн. Ну, с Рейном понятно: получив диплом, он избежал солдатчины. А вот Германцев решил ни за какими такими зайцами не гоняться, поскольку службе в армии не подлежал из-за позвоночника, якобы повреждённого при падении с дерева. Как его занесло туда наверх, он скромно умалчивал, но ходил коньком-горбунком, подняв плечи и закинув назад голову, как Мандельштам. Освобождённое от сопроматов и диаматов время Герман бросил на языки, попросту глотая увлекательные материалы сначала только из польских, а потом из итальянских, английских и прочих европейских журналов в Публичке: о кино, выставках, скандалах со знаменитостями, стиле в одежде и поведении. Скоро он стал экспертом-западником, и не только среди деклассированной «сайгонской» богемы – к его острым замечаниям прислушивались и «юноши из интеллигентных семей», тяготеющие к вольному слову. Ну, и девушки, само собой... К счастью, нам были любы девушки разных типов, и это нашу дружбу спасало. Да случись и пересечения, думаю, это нас бы не разобщило. А вот в литературе вкусы почти совпадали. И так и эдак отношения крепли.

Каким-то необъяснимым образом он оказался в Вологде, что-то вкрутил в мозги местным библиотекаршам, и в результате вернулся в Питер с томиком «Фиесты» Хемингуэя. В знак расположения подарил книгу мне, и вот она передо мной с рассыпающимися листами, изданная на худой бумаге в 1935-м, с пометами проверок в 1940, 1947, 1950-м и 1955 году, с печатью: «Вологда. Обязательный экземпляр государственной книжной палаты. Пользоваться бережно». И со штампами на 17-й и последней странице: «Вологодская областная библиотека им. Н. Г. Чернышевского». Добыть такое казалось тогда геройством. Книга запорхала из рук в руки. Считалась шикарнейшей фраза, телеграфированная из Сен-Себастьяна в Памплону, и мы её имитировали и смаковали: «Милый! Мне хорошо и спокойно. Брэт». Назовите, кто б не мечтал получить такую телеграмму? Чтобы вернуть книгу из уже двадцать восьмых рук, я прошёл по всей цепочке, благо, что все собрались на каком-то модном концерте в филармонии. К разъезду я вышел на последнего – им был Володя Герасимов:

– Отдавай книгу!

– В настоящий момент её у меня нет. Я дал почитать матери Лёши Лифшица.

– Так. Это будут уже двадцать девятые руки. Звони ей сейчас же.

– Ты хочешь, чтобы я беспокоил почтенную даму в одиннадцатом часу вечера? Это же варварство!

– А зажиливать книги не варварство? Звони немедленно! – потребовал я беспощадно.

Он мог бы справедливо возразить по поводу явно имеющегося здесь факта библиотечного хищения, но не возразил, и на следующий день книга вернулась. Что общего было у нас с её героями, обеспеченными американскими бездельниками, болтающимися по Европе в поисках удовольствий и развлечений? Ну, во-первых, молодость, а во-вторых, этот стиль – что в жизни, что в письме. Мы бы и сами были такими, окажись на их месте. Да и не так уж они бездельничали – вкалывали, гнали строку, ну а потом, естественно, «культурно отдыхали», как говорили у нас прежде, или «оттягивались по полной», как говорят сейчас. К тому же, у всех были свои болячки, от которых они пытались отвлечься, участвуя в мужественном и ярком зрелище – бое быков. Фиеста, праздник! Каждый из нас немного играл в эту книгу, особенно это получалось у Германцева, даже внешне: обязательный свитер, непременные американские джинсы (а на что ж тогда знание языков?), короткая битниковская стрижка и непокрытая голова при любой погоде. В стране пыжиков и кроликов это являло собой заметный контраст.

Я попытался играть в фиесту с другим ленинградским денди, Ильёй Авербахом, предложив ему потратить один из выходных с самого утра на посещение злачных мест, выпивку и разговоры об «иронии и жалости». Я предложил зайти для начала в блинную, расположенную в подвальчике на Невском, и его ирония была вот именно что безжалостна. Ещё бы – блинная! Действительно, когда я заказал порцию коньяку (я настаивал именно на «порции»), буфетчик пожелал уточнить:

– А сколько именно: сто пятьдесят или двести? Может быть, начнёте с соточки, а там посмотрим?

Поделиться с друзьями: