Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:
Свист может исходить и от соловья, и от разбойника, и от обоих разом – то есть былинный... Ледяные образы сродни священному ознобу вдохновения. А поединок – не из-за общего червяка, конечно, и не царапаясь и пища, но с признанием того, что твоя полновесная трель – только часть единящего звука.
А несравненная и трепетно нами чтимая Анна Андреевна вот как предмет определяла:
Это – выжимки бессонниц,Это свеч кривой нагар,Это сотен белых звонницПервый утренний удар...Ну что с того, что это названо «О стихах Нарбута»? Это ведь прежде всего о её, да и о любых стихах вообще, растущих из сора, из праздного или даже суетного томления, «кривого нагара» чувственности и вдруг дождавшихся чистого и могучего зова, воспаряющего и возносящего тебя к поднебесью.
Именно это и выразил, пожалуй, полнее всех наставник поэтов и царей, тихий гений русской словесности: «Поэзия есть Бог в святых мечтах Земли!»
Мало кто об этом высказывании помнил к тому времени, когда его тема блеснула золотым восклицанием в двух петроградских окошках. А напоминания вызывали споры даже у наиболее духовно близких, включая и Наймана. Для разговора мы выбрали картиннейшее место в городе, Летний сад, и оттого уже сами казались друг другу какими-то, если не оперными, то по крайней мере литературными персонажами, наподобие Блока и Белого. Наш дуэт об искусстве и Боге раздваивался на тезы и антитезы, а выйти на коду не получалось. По широким продольным аллеям и узким поперечным, мимо чёрных вытянутых стволов лип к широкоруким вязам, позирующим, словно борцы, по краям цветника (вязов тех больше нет), мимо Артемиды и Феба-Аполлона сребролукого к ужасному Сатурну и Немезиде карающей, от полукружья пруда с лебедями к струнной решётке, за которой хоть всю жизнь просидеть в заключении было бы счастьем, исходили мы сад вдоль и поперек многократно и говорили всё время лишь о религии. Найман представлял себе веру в Бога как подвиг праведничества, если не святости:
– Как мог ты принять христианство – ты ведь грешник... Ты – грешник?
– Так ведь, Толя, Спаситель как раз и явился мытарям и блудницам. А праведники, Он говорил, уже вознаграждены.
– Ну и что ж ты теперь – продолжаешь, наверно, грешить?
– В этом я исповедуюсь перед батюшкой. Преступлений, как ты знаешь, за мной не водилось. А что было дурного, всё смылось крещеньем.
Мы закончили разговор у площадки с двуликим Янусом, который так и напрашивался на роль символического завершения к теме. Расхоже трактуют его как лицемера, но ведь беседа была откровенной... Я бы истолковал эту фигуру иначе. Мы с Найманом и есть два лица одной головы: мыслим о том же, а смотрим в разные стороны. Особенно настаивал он на невозможности сочетания поэзии с Богом – ив том разговоре, и позже. Отвергал в стихах слово «говеть» – возможно, из-за его неблагозвучного корня... «Стигматы» объявил лубком. Не иконой, конечно, как мне изначально мечталось, не картиной и даже не иллюстрацией, а вот таким примитивным видом искусства. Это озадачивало, но когда я узнал, что Толиным духовником стал отец Стефан, всё для меня вернулось на свои места.
Он был когда-то поэт. Да не «когда-то», а, если по-настоящему, то на все времена, – ярко и блестяще талантливый Станислав Красовицкий, звезда московского самиздата. Я был с ним тоже знаком, виделся два-три раза как до его обращения в христианство, так и после этого, протекавшего драматически, события. В пору описанных раздумий его судьба мне была особенно небезразлична, я побывал у него под Москвой, разговор перешёл в обмен мыслями, который мы продолжили в переписке. Письма я сохранил, но у них сложилась непростая история.
Десятилетие спустя я оказался по другую сторону Атлантики, и обнаружив, что та проблематика не остыла, решил переписку подготовить для публикации. Подходящим журналом мне показался двуязычный «Гнозис», издаваемый супружеской парой моих земляков – Аркадием Ровнером, прозаиком, и поэтессой Викторией Андреевой. Кроме своих сочинений, они печатали материалы духовного характера с уклоном в «таинственное». Ровнер держался со мной прохладно и рассеянно, Андреева – настороженно и иронично, но переписку они взяли. Взяли, да и начали мурыжить. Прошло ещё десятилетие. За это время журнал то переезжал, то совсем закрывался, то выходил вновь, в общем – дышал на ладан. Мне кажется, что где-то мелькнуло сообщение о смерти Виктории, и я с сожалением распрощался с образом миловидной и по-своему умной женщины, остававшимся в моей памяти. Но публикация всё же состоялась – правда, по частям. Первая половина была объявлена в 10-м номере, вышедшем в Нью-Йорке в 1991 году, а вторую – в следующем, после пятилетнего перерыва напечатали уже в Москве. Ни одного экземпляра я так и не получил. Я заказал обе части по межбиблиотечному каталогу, но раньше 10-й номер пришёл из Лондона, от друга Славинского, который не пожалел прислать свой собственный с автографом издателя. Оттуда я и привожу нашу переписку со Станиславом Красовицким, относящуюся к 1970 – 1971 годам, с моим более поздним вступлением.
НЕСКОЛЬКО ПОЯСНЕНИЙ
Стихи москвича Красовицкого, появившиеся в списках в конце пятидесятых, ошеломили меня и моих сверстников-стихотворцев из близких кругов и компаний. Все повторяли «Астры», «Белоснежный сад», «Шведский тупик». Я и сейчас нахожу в них блеск ранней гениальности. Я пишу «ранней», потому что время, отдавшееся, как водится, «временщикам», не посчиталось с Красовицким. Полтора, от силы два десятка очарованных им читателей самиздата не в счёт. А ведь он мог оказаться для нашего поколения новым Аполлинером, обновил бы эстетику, воздействовал на живопись, стал бы жупелом или знаменем...
Стоит здесь показать хотя бы, как головокружителен ракурс его зрения в таком вот автопортрете:
Отражаясь в собственном ботинке,Я стою на грани тротуара.Дождь.Моя нога в суглинке,Как царица чёрная Тамара._________________________Но как странно —Там, где я всё меньше,Где тускнеет чёрная слюда,Видеть самого себя умершимВ собственном ботинке иногда.Когда он приехал в Ленинград в 1959-м, одним из его почитателей был задан ужин – почёт и роскошь по нашим возможностям колоссальные! Тогда я и увидел впервые Красовицкого. Невысокий, изящный, с небольшими пшеничного цвета усами, с бархатным ошейником вместо галстука, он сидел в кресле, на коленях – девица, держался с достоинством.
Говорил мало. Стоит также заметить, что его польское имя и польская внешность добавляли ему значимости – Польша по тем временам слыла, да и была для нас чем-то вроде «окна в Европу».
Несколько последующих лет я мало что слышал о Красовицком. Изредка, впрочем, доходили его стихи – новые, либо неизвестные, из сочинённых ранее. Потом стали говорить: «Стась больше не пишет стихов», «Стась отобрал свой архив у Минны», «Он сжёг свои стихи» и т. д.
Наконец узнал я вполне достоверно о глубокой перемене в жизни этого человека. Он действительно отрёкся от своих стихов, забрал архив у близкой знакомой и ещё у одного лица и, возможно, пробовал сжечь его, но, по счастью, стихи не так просто поддаются уничтожению. Далее я узнал, что он принял православную веру, женился, живёт теперь под Москвой, растит четверых детей. Всё это вновь сильно впечатлило меня. Я уже давно искал мудреца, который сказал бы мне «всю правду» о жизни и поэзии. Авторитет первого поэта моей юности и авторитет христианского вероучения неожиданно объединились в одном лице, и я почувствовал, что мне необходимо увидеться с Красовицким.
Весной 1970 года я оказался в Москве. Было решено с двумя друзьями Красовицкого тогда же поехать к нему. Оказалось, что он с семьёй занимает половину дома в дачном посёлке. Был праздник Пасхи, воскресенье, все уселись за стол. Красовицкий теперь выглядел иначе: он оброс светлой курчавой бородой, лицо его похудело. Мы выяснили, что работает он переводчиком технических текстов, но ездит на работу не каждый день. Из детей один ребёнок хворал, двое как-то мирно играли в комнате, четвёртого, грудного, держали на руках то он, то его жена.