Бальмонт-лирик
Шрифт:
Художественное бесстрашие Достоевского в неведомой до него поэзии совести развернуло перед нами тот свиток, который когда-то только мерещился Пушкину в бессонные ночи. Призрак больной совести проходит через все творенья Достоевского от «Записок из подполья» до самоубийства Смердякова и сумасшествия Ивана Карамазова. — Наследственность, атавизм, вырождение, влияние бессознательного, психология толпы, la be te humaine, [32] боваризм — все эти научные и художественные обогащения нашего самосознания сделали современное я, может быть, более робким и пассивным, но зато и более чутким и более глубоким; сознание безысходного одиночества и мистический страх перед собою — вот главные тоны нашего я. За последнее время его созерцательную пассивность стремится всколыхнуть ницшеанство, причем, конечно, следует совершенно отделять это сложное культурное явление, которое лучше всего привилось на нашей и отчасти на французской почве от творений базельского философа, которым ницшеанство нередко даже противоречит. В ницшеанство французские романистки вносят совершенно чуждый Ницше элемент женской психологии (Ces deux romans L'inconstante (m-me de Noailles) et La nouvelle Esperance (m-me d'HouvilIe) ont line qualite commune et nouvelle — une sincerite un peu revelatrice de la psychologie feminine), [33] а русские беллетристы — обоготворение сильного человека и протест против жалости и труда, как одной из форм рабства.
32
Человек-зверь (фр.).
33
(У этих двух романов — «Непостоянная» (мадам де Ноайль) и «Новая надежда» (мадам д'Увилль) — есть одна общая и новая черта: несколько необычная искренность в раскрытии женской психологии) (фр.).
Роман и новелла, этюд и драма, особенно же этюд и драма, как формы наиболее вибрирующие, давно уже пробуют открывать нам разные стороны нашего обогащенного я. Казалось бы, что лирическая поэзия, как самая чуткая и богатая оттенками между формами художественного творчества, должна бы была и подавно отражать это я во всей полноте его волнения. Но это-то нас и смущает.
Мы никак не хотим допустить, что старые художественные приемы, которые годились для Манфреда и трагического Наполеона, вся эта тяже лая романтическая арматура мало пригодна для метерлинковского я: там была сильная воля, гордая замкнутость натуры, там было противопоставление себя целому миру, была условная определенность эмоций, была и не всегда интересная поэтически гармония между элементарной человеческой душой и природой, сделанной из одного куска. Здесь, напротив, мелькает я, которое хотело бы стать целым миром, раствориться, разлиться в нем, я — замученное сознанием своего безысходного одиночества, неизбежного конца и бесцельного существования; я в кошмаре возвратов, под грузом наследственности, я — среди природы, где, немо и незримо упрекая его, живут такие же я, я среди природы, мистически ему близкой и кем-то больно и бесцельно сцепленной с его существованием. Для передачи этого я нужен более беглый язык намеков, недосказов, символов: тут нельзя ни понять всего, о чем догадываешься, ни объяснить всего, что прозреваешь или что болезненно в себе ощущаешь, но для чего в языке не найдешь и слова. Здесь нужна музыкальная потенция слова, нужна музыка уже не в качестве метронома, а для возбуждения в читателе творческого настроения, которое должно помочь ему опытом личных воспоминаний, интенсивностью проснувшейся тоски, нежданностью упреков восполнить недосказанность пьесы и дать ей хотя и более узко-интимное и субъективное, но и более действенное значение. Музыка символов поднимает чуткость читателя: она делает его как бы вторым, отраженным поэтом. Но она будет казаться только бессмыслицей, если, читая нового поэта, мы захотим со хранить во что бы то ни стало привычное нам пассивное состояние, ждущее готовых наслаждений. Но мне кажется, что новая символическая поэзия имеет для нас и не одно прямое, непосредственное, а еще и ретроспективное значение.
Развивая нас эстетически, она делает для нас интереснее и поэзию наших корифеев; мы научаемся видеть в старой поэзии новые узоры и черпать из нее более глубокие откровения.
Новая поэзия прежде всего учит нас ценить слово, а затем учит синтезировать поэтические впечатления, отыскивать я поэта, т. е. наше, только просветленное я в самых сложных сочетаниях, она вносит лирику в драму и помогает нам усваивать в каждом произведении основной настрой души поэта. Это интуитивно восстановляемое нами я будет не столько внешним, так сказать, биографическим я писателя, сколько его истинным неразложимым я, которое, в сущности, одно мы и можем, как адекватное нашему, переживать в поэзии.
Небольшой пример. Пушкинская «Русалка» (1832) представляет собою один из романтических возвратов поэта, уже женатого и который года за четыре перед этим уверял нас, что
Мой идеал теперь — хозяйка, Мои желания — покои, Да щей горшок, да сам большой.Мы, современные читатели, ищем пушкинского я во всех перегибах и складках драматической ткани его «Русалки».
Мы любуемся цветистым переплеском его души, встревоженной неотразимостью возвратного налета, как она в ответ, точно беклиновские волны, [34] то вырисуется тоскующим профилем княгини в серебристой по вязке, то осветит свои трагические бездны безумием нищего и косматого старика, то захолодеет и заблещет в раз навсегда оскорбленной русалке, и при этом перед нами проходят вовсе не страдающие люди, развертывается совсем не драма, а лишь объективируются моменты цельного, единого, разорванно-слитного я, которое вдруг осветилось зарницей воспоминания и кошмарные признания которого теперь с аналитически бледной речи лексикона мы, вторичным синтезом наслаждаясь, переводим на мистический язык души.
34
… беклиновские волны… — Беклин Арнольд (1827–1901) — швейцарский живописец-символист.
IV
Лирическое я Бальмонта, поскольку я сумел в нем разобраться, кажется мне очень интересным. Я начну его анализ с того момента, который поразил меня ранее других. Бальмонт хочет быть и дерзким и смелым, ненавидеть, любоваться преступлением, совместить в себе палача с жертвой и сирену с призрачным черным монахом, он делает кровавыми даже свои детские воспоминания, а между тем нежность и женственность — вот основные и, так сказать, определительные свойства его поэзии, его я, и именно в них, а не в чем другом, надо искать объяснения как воздушности его поэтических прикосновений к вещам, так и свободы и перепевности его лирической речи, да, пожалуй, и капризной изменчивости его настроений. Среди всех черных откровений бодлеризма, среди холодных змеистостей и одуряющих ароматов внимательный взор легко откроет в поэзии Бальмонта чисто женскую стыдливость души, которая не понимает всей безотрадности смотрящего на нее цинизма, хотя пытливому воображению и горячей голове кажется, что они уже давно и безвозвратно осквернены холодной скользкостью порока.
Нежнее всего
Я напомню в том же жанре «Закатные цветы», «Придорожные травы», «Безглагольность», «Черемухой душистой», да и сколько их есть еще пьес, которые всего, кажется, свободнее выходили из сердца поэта.
Психология женщины очень часто останавливает на себе внимание нашего лирика, и мне кажется, что он лучше вопроизводит душевный мир женщины, чем мужчины. Все эти носители кинжалов sin miedo, [35] влюбленные испанцы и крестоносцы и дьяволы кажутся нам преломленными в призме женских глаз, а женские пьесы, может быть, лучшие из бальмонтовских, особенно его две «колдуньи».
35
Будь без страха (исп.).
36
Как медленно, как тягостно, как скучно… — «Колдунья» (Бальмонт «Будем как солнце»).
А вот конец «Колдуньи влюбленной». [37]
О, да, я колдунья влюбленная, Смеюсь, по обрыву скользя. Я ночью безумна, я днем полусонная, Другой я не буду — не буду — нельзя.Его пьеса «Слияние» опять-таки женская по своей психологии. А вот в самопризнание поэта.
Ты мне говоришь, что как женщина я, Что я рассуждать не умею, Что я ускользаю, что я — как змея,— Ну что же, я спорить не смею. Люблю по-мужски я всем телом мужским, Но женское—сердцу желанно, И вот отчего, рассуждая с другим, Я так выражаюсь туманно. Я женщин, как высшую тайну, люблю, А женщины любят скрываться,— И вот почему я не мог, не терплю В заветных глубинах признаться. Но весь я прекрасен, дышу и дрожу, Мне жаль, что тебя я печалю. Приблизься: тебе я всю правду скажу, А может быть, только ужалю. [38]37
А вот конец «Колдуньи влюбленной» — (Бальмонт «Будем как солнце»).
38
Ты мне говоришь, что как женщина я… — Бальмонт «Горящие здания».
Пресловутый эротизм поэзии Бальмонта — я, признаться, его никак не мог найти. По-моему, мы скорее принимаем за эротизм капризное желание поэта найти вкус в вине, которое, в сущности, ему не нравится.
Во всяком случае, лирик Бальмонт не страстен, так как он не знает мук ревности и решительно чужд исключительности стремления. Я думаю, что он органически не мог бы создать пушкинского «Заклинания». Для этого он слишком эстетичен.
Хочу быть дерзким. Хочу быть смелым. [39]39
Хочу быть дерзким… — «Хочу» (Бальмонт «Будем как солнце»).
Но неужто же эти невинные ракеты еще кого-нибудь мистифируют?
Да, именно хочу быть дерзким и смелым, потому что не могу быть ни тем, ни другим.
Любовь Бальмонта гораздо эстетичнее, тоньше, главное, таинственнее всех этих
Уйдите боги, уйдите люди. [40]Любовь Бальмонта — это его «Белладонна».
Счастье души утомленной — Только в одном: Быть как цветок полусонный В блеске и шуме дневном, Внутренним светом светиться, Все позабыть и забыться, Тихо, но жадно упиться Тающим сном. Счастье ночной белладонны — Лаской убить. Взоры ее полусонны, Любо ей день позабыть, Светом луны расцвечаться, Сердцем с луною встречаться, Тихо под ветром качаться, В смерти любить. Друг мой, мы оба устали; Радость моя! Радости нет без печали. Между цветами—змея; Кто же с душой утомленной Вспыхнет мечтой полусонной, Кто расцветет белладонной — Ты или я? [41]40
Уйдите боги, уйдите люди… — то же стихотворение.
41
Счастье души утомленной… — «Белладонна» (Бальмонт «Горящие здания».)