Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Причиной этой неопределимости — в чем я не сомневаюсь — является то обстоятельство, что речь идет именно о сне, то есть о действительности хотя и реальной, но такой, куда мы ступили, вооруженные чувством, которого мы лишены в тех фазах существования (существования рудиментарного), когда мы способны к координирующим операциям, результатом коих становится лишенная Бога уверенность, будто мы постигли если не смысл своей жизни, то хотя бы общее направление своих действий и восприятий… То есть о факте хоть и навязчивом, но неуловимом, который, кажется, соскользнул с орбиты рационалистических детерминант нашего «я», так что мы непроизвольно отодвигаем его в ряд минутных помешательств, которые дисциплинированному мозгу позволено не замечать.

Сон есть атмосфера; но атмосфера словно бы над континентом необитаемым; я бы даже сказал — над континентом никаким. Однако этот ленивый и трусливый тезис удивительным образом шатается, если мы поверяем его психическим механизмом воспоминаний; воспоминаний бодрствующих. Читатель, возможно, еще помнит — предмет настоящего памфлета уводит меня так часто и так далеко от исходных пунктов (исходных пунктов! как будто мы куда-нибудь движемся!), что неудивительно было бы, если бы он об этом забыл, — читатель, возможно, еще помнит, что мы говорили об аналогии между снами и определенными воспоминаниями.

В общем так: я и пальцем не шевелю, чтобы вырвать у господ механицистов даже этот незаметный анклав их карликовой державы под названием память. Они разделили человека на отделы; с одними они не знают, что делать; зато на других, к которым они якобы нашли ключ, они отыгрываются, как расшалившиеся мальчишки. К этим механистическим champs clos [37] относится память, а следовательно — естественным образом — также и ее изделия, воспоминания. «А ехал поездом из X в Y. Подъезжая к Y, он взглянул в окно и заметил пасущуюся белую корову. Через год А прогуливался в окрестностях Z. Неподалеку от Z он заметил пасущуюся белую корову. Он мгновенно вспомнил путешествие их X в Y, свое пребывание в X». Это одна из простейших схем механизма памяти и возникновения воспоминаний. Достаточно овладеть соответствующим словарем: мозг, мозжечок, серое вещество, межклеточная коммуникация, аналогия изображения на сетчатке, повторение реакции, оптическое эхо и т. п.; достаточно притвориться, будто законы аналогии, законы периодичности — это нечто осязаемо понятное и ясное (на самом деле они, конечно, пугающие ничуть не запутаннее, но и ничуть не яснее, чем, например, проблема гравитации или теплопроводности; но разве это прибавляет или убавляет вопросительные знаки?), и возникновение определенного воспоминания рассчитываешь по заранее предложенным данным при помощи тройного правила или системы неопределенных уравнений, которые называют неопределенными только для того, чтобы произвести впечатление.

37

Огороженные поля (фр.).

Отдаю вам на милость толкование воспоминаний; отдаю его в ваши руки, как плащ, без которого я обойдусь, а вам было бы очень холодно! Может быть, такой ценой я хотя бы спасу жизнь. Я сумею, если захочу, вспомнить тысячи, сотни тысяч вещей — без помощи белых коров, то есть более загадочным образом… — но весь этот хлам бодрствующих воспоминаний я дам вам в придачу, если вы вставите в свою схему воспоминания бодрствующие таким же образом, как и все прочие; например, такое вот воспоминание. — Я студент пражского технического училища. Живу в доме, соединяющем Мелантрихову улицу с Кожным переулком. Прекрасное майское утро, ближе к полудню. Я иду по Мустеку. Подходя к нашему дому, замечаю трех девочек. Они шагают передо мною. Три девочки с косичками, одна подле другой, настоящая лесенка; они шагают, держась за руки, и даже сзади заметно, с каким интересом они друг с другом разговаривают. Посередине самая высокая, слева — средняя, а справа — малышка-недомерок. Внезапно мне приходит в голову, что этой малышке хочется отпустить руку самой высокой девочки. Но в этом желании заключено еще одно, и очень важное желание: выпустить эту руку так, чтобы та, кому она принадлежит, то есть самая высокая из девочек, не обиделась. Дальнейшее происходит очень быстро, но при этом так, что я замечаю все подробности, словно кто-то комментирует события: малышка отпустила руку. И пока две другие девочки, увлеченные беседой, продолжают как ни в чем не бывало (собственно, ни в чем и не бывало) шагать дальше, третья огибает их сзади, описывая дугу, возникающую в результате двух механических движений: перехода с правого крыла на левое и непрерывной ходьбы двух других; прелестная закругленность этой дуги выражается, однако (непроизвольно?), следующим трудно разрешимым, почти ангельским, уравнением; стремление к переходу справа налево — эта реализация желания быть возле любимой девочки, находящейся посередине, — равняется стремлению не обидеть самую высокую девочку, которую малышка любит так, что готова отказаться от осуществления своего первого стремления, если только почувствует, что может этим ранить высокую. Далее прелестная дуга замыкается. Малышка ухватилась за руку девочки слева, и все три — как ни в чем не бывало — шагают дальше. Думайте что угодно об описании этой сцены; единственное, с чем я не буду спорить, так это с тем, что я не способен выразить словами ее святость, которая сразу бросилась мне в глаза, заставив вспомнить о благовещении. Надеюсь, мне поверят на слово, если я добавлю, что уже тогда, когда описанная сценка разыгрывалась передо мной, я был уверен, что она, невзирая на свою простоту, если не сказать — банальность, приобретет для меня значение мифа, станет воспоминанием о чем-то, чего мне более всего не хватает на этом свете, воспоминанием блуждающим и вечно ускользающим, которое внезапно и чудесно сложилось — своими формой, линиями и движениями — в сеть, ячейки коей приспособлены к тому (и ни к чему иному!), чтобы выловить роковое, утерянное в результате бог знает какого греха дополнение, без которого тщетна любая жажда слияния, то есть самоуничтожения, то есть спасения. И выловить откуда? Из беспредельных просторов! Задумайтесь над столкновением двух случайностей: среди огромного-преогромного города я замечаю сценку столь ничтожную, причем замечаю ее как раз в ту долю секунды, когда она лишь и может быть действенной, то есть именно тогда, когда пересекаются пути двух антагонистических и ностальгических половинок; и попытайтесь и далее отрицать первородство чудесного.

Воспоминание это всплывает так часто и так автоматически, что мне не остается ничего иного, кроме как считать его ценностью, присутствующей вечно, но латентно. Итак, вид дома, где я недолгое время жил и где взяло начало некое событие, позже сыгравшее в моей жизни довольно заметную роль. Отдельные фазы этого действа память моя также сохранила — и с точностью. Сохранила она их способом, полностью удовлетворяющим господ механицистов: я вспоминаю о них, если мне захочется или к случаю. Я суверен этих воспоминаний; но сцена с девочками и сама по себе суверенна. Она всплывает, когда ей вздумается; всплывает, вызывая представление об этом длинном доме; но только почему так редко я перескакиваю с мысли о доме к событию, связанному с ним настолько тесно? Почему сценка с тремя девочками словно не решается слиться с этим небольшим романом, с которым соотносится лишь по месту действия? Почему сценка с тремя девочками словно заводит нас в тупик?

Отважусь написать, что это из-за ее сущности, отличной от сущности воспоминаний «механистических». Именно потому, что это воспоминание о событии столь мирском и столь тонком, я не могу отказаться от убеждения, что настойчивость, с которой оно меня не отпускает, это тоже перст; и перст, указующий на факт тем более значительный, что связан он с той фазой существования, когда наши контролирующие и координирующие органы чувств работали несомненно в полную силу. Сон, реабилитированный бодрствованием: сон, реальность которого бодрствованием подтверждается; четвертое измерение жизни, перенесенное в трехмерную проекционную «реальность» и этой проекцией переданное. Сонная сущность воспоминания о сценке с тремя девочками не коренится в анекдотической мелкости и незначительности этой сценки; коренится же она в непропорциональности этой мелкости и незначительности той неутихающей силе, с которой манит меня оно, чтобы вновь и вновь всматривался я в слепое зеркало, которое мне бы ответило, сумей прозреть мое «я».

Пожалуй, для многих будет полезно, если я обращу их внимание на подробность, которую, возможно, они до сих пор не заметили: есть некая аналогия между единственным сохранившимся моим сном и этим непобедимым бодрствующим воспоминанием, что порождает блаженство [38] . Я предлагаю это обстоятельство их аналитическому уму. Откровенно говоря, я не нахожу в этом обстоятельстве ничего особо увлекательного. Ни от чего я так не далек, как от попыток выдать психоанализ за врата к основополагающему «почему». Сны и воспоминания интересуют меня единственно как элементы или же как отправная точка поэтики. Я ищу — и сегодня вовсе не впервые — возможности их использовать в качестве виртуального и наиболее основательного фундамента для «нравственной» словесности, единственной словесности не «напрасной», и — о, вот парадокс, не правда ли? — нисколько не напрасной потому, что она базируется именно на том, что мы считаем самым ненужным: на снах и навязчивых, прилипчивых, сонных, эвокативных воспоминаниях.

38

Кто-то, кому я когда-то рассказал о сценке с тремя девочками, ошеломил меня вопросом: «Вы, наверное, никогда не были в борделе?!» (Я бывал в борделе довольно часто и не только в качестве наблюдателя.) Вопрос этот интересен тем, что задал его человек, одержимый в то время Фрейдом. И в этом сказалось пагубное влияние фрейдизма: он вызвал деградацию подсознания до уровня грубого и нелепого предателя сексуальности; уничтожил понятие подсознания как бодрствующего запаса духовных возможностей; понятие подсознания как мира, откуда к нам на мгновение вырывается испепеляющее нас пламя; понятие подсознания как потаенного спасения. Если вопрос «вы никогда, наверное, не были в борделе» вкратце выражает содержание «неомистицизма», мистицизма вне Бога, то несложно предположить, что он заводит в тупик. Для полноты добавлю, что как наряду со сном «о подружках» я сохранил в памяти хотя и фрагментарно, но точно всего один или два других сна, так и наряду с воспоминаниями о сценке с тремя девочками, у меня есть то ли одно, то ли два воспоминания, таких же настойчивых и эвокативных, хотя и не в той мере, как воспоминание описанное. Я уверен, что этот параллелизм интересен не только мне (прим. автора).

Я писал об этом выше, не скрывая своих сомнений в достижимости цели: недостаточность и фальшь памяти на сны, «усиленной» методом, скажем, д’Эрве. Существует и другая трудность: трудность композиции и словаря. Трудности словаря не самые большие: мне кажется, что при наличии подготовленного и снисходительного читателя я имею право на определенную денатурализацию словаря: в сущности, речь идет о замещении тех представлений, которые традиционно вызывают некоторые слова, представлениями иными, часто, не отрицаю, довольно отдаленными; то есть об ускорении процесса, для повседневной жизни совершенно обыденного. При наличии подготовленного и снисходительного читателя, как я уже говорил, было бы относительно просто договориться о том, что, например, слово «масло» будет означать «камень», а если я пишу «шел», то вообще-то имею в виду «стоял», и что «нос корабля» означает не самую узкую его часть, а, напротив, самую широкую, словосочетание же «служанка пошла на рынок» по желанию автора может вызвать в сознании образ «матери, благословляющей детей», и т. д. Предвосхищаю возражение, которое напрашивается, и напрашивается изо всех сил: зачем нам эти выверты, почему не выбирать слова, которые для большинства читателей ассоциируются как раз с теми представлениями, о которых говорит писатель. «Вы непременно хотите выделяться! Вы хотите быть герметическим!» Да ни в коей мере. Я просто говорю, что в общей суете, глядя на которую, я мечтаю непостижимым образом сорвать со всех маски — о, этот бал-маскарад, где танцующие опознаются тем легче, чем более «неузнаваема» их маска! — слова не просто посредники и помощники в зарождении ассоциаций, замыкающих круг, то есть ассоциаций, которые держат нас взаперти (а взаперти держит едва ли не каждая из ассоциаций), а тех, что по-настоящему живут, обладая неповторимыми цветом, формой, красотой или мерзостью, этикой; то есть, короче говоря, эти ассоциации подобны раскрывающимся куколкам, из которых высвобождается новый и полноценный мир. Слишком тяжелым выкупом был бы отказ ради «понятности» от возможности столь восхитительных открытий. Что, это открытия эгоистические? Тоже мне открытие! Разумеется, это открытия эгоистические, но если среди сотен и сотен ты наткнешься на одно, которое откроет тебе то, что открыло мне, ты вознагражден тысячекратно. Во-вторых: кто бы отрицал, что эти слова для замены, эти слова изменчивого, если мне позволено будет так выразиться, состояния, эти слова-калейдоскопы или артикулирующие паяцы, или — иначе — слова о совершенно невероятных и непостоянных системах и положениях, слова, наделенные некоей вездесущностью представлений, являются именно той единственно возможной основой для снов, до которой мы, убогие, можем еще кое-как аналитически докопаться.

Хуже обстоит дело с трудностями синтаксическими и трудностями, вытекающими из кажущейся анархии, которую сон сопрягает с глаголом, а также из анархии, вторгающейся в правила о месте и функциях частей предложения. Как выразить директивно, без объяснений и комментариев, что пирамида, стоящая на острие, именно потому стоит так прочно, что не опирается на основание? как поступить, чтобы читатель также проникся той легкостью, с какой продел я в иглу корабельный канат, и теми трудностями, с какими продевал я обычную нитку? как описать просто те дворцовые залы, где устраивают балы огромные чудовища, но куда не поместится детская кукла? как потребовать от вас искреннего убеждения в том, что X, увиденный мною на горизонте, казался намного больше, чем Y, который находился совсем рядом со мной? что поколение 1928 года завещало весь свой жизненный опыт поколению 1830? что V, ведущий за руку Z, уже давно прошел городские ворота, a Z все еще очень и очень далеко? И т. д., и т. д.

Итак, несмотря на все эти и подобные им трудности, несмотря на ненадежность памяти на сны, я хочу попытаться. Хочу попытаться ради славы первооткрывателя. Открытие так велико, что возможная неудача меня не пугает. Говоря литературно: я хочу писать рамы. Пусть читатель заполнит их сам. Моя задача — принудить его этими рамами к тому (под рамой я не имею в виду отдельные «рассказы» настоящего тома, но абзацы, предложения и, если посчастливится, слова), чтобы он самостоятельно вкладывал в них, чтобы должен был вложить лишь то, в чем он познает себя, то, по чему он непоправимо тоскует. Для меня важна литература нравственная, почти дидактическая. Инструкция, но инструкция внушения, но внушения вовсе не методического, а достигающего наивысшей точки в присущей мне бесприютности и моем волевом стремлении дать бесприютности этой выход, инструкция, как выпрямить замкнутый круг, которым мы являемся, так, чтобы он стал направляющей откуда-то куда-то. Откуда? От атавистического уже не только предчувствия, но уверенности, что призвание человека — пребывать в Боге, не потому, наверное, что мы «лучшие», но потому, что самые цельные. — Куда? — В край, где не изумляются, то есть туда, где он, читатель, является Богом сам. Операция эта прерывиста. Начинать ее надо вновь и вновь. Удается это каждый раз всего только на мгновение. Будьте же скромны. Ясно лишь, что стихотворение, этого не достигшее, — стихотворение провалившееся.

Человек могуч; он всемогущ; но армии его рассеяны. Но не потому, что они против него взбунтовались. Человек сам себе солнце, но он заслоняет себя настолько, что узнает лишь по тени, которую отбрасывает. Вы хотели знать слишком много. Вы уничтожили, то есть развеяли в прах и то, в чем были уверены. Чем больше вещей вы понимаете, тем больше толпы вещей, вызывающих ваше изумление. Человек перестает изумляться, превратившись из круга в прямую направляющую. Я думаю о тех, кто, будучи брошен, летит подобно копью, в острие которого застряли свойства вещи. К этой обожествляющей деградации до орудия, работающего свободно, мы приходим только тогда, когда уничтожено все то, чем мы в качестве чьего-то орудия гордились. Мы всемогущи, когда видим сны, и наши органы чувств, наше мудрствующее «я», создали нам мир столь извращенный и лживый, что мы даже не догадываемся, что касались сюрреальных явлений именно тогда, когда нам казалось, что между нашими пальцами скользят лишь переплетенные волокна безумия. И все же: ключи к тому, кто мы, к тому, о чем мы обреченно тоскуем, — наверное, нет необходимости говорить, что мы и предмет нашей тоски — это два имени одной и той же вещи; есть сон; сон во сне и наяву. Потому также было и будет целью моего труда писать то, что следует sub specie [39] снов. Создать словесный эквивалент той реальности, которая хотя и не осознана, но все же является реальностью. Как? Моя тайна! Я не могу открыть ее, ибо это тайна поэта. Не она принадлежит мне, но я — ей. Все зависит от того, сумеем ли мы так солгать о нашей зеркальной тюрьме, которую прекрасно знаем изнутри, чтобы читатель узнал ее снаружи, узнал такой, какой нам ее никогда видеть не доводилось. А раз уж я говорю о зеркале… Если я всматриваюсь в него пристально и долго, то обязательно наступает — о, сколько раз я испытал это! — одно нескончаемое в своей краткости и освобождающее в своем ужасе мгновение, когда образ мой утрачен и оловянная плоскость, его поглотившая, зияет удивительной пустотой, в которую без следа всасывается все то, в чем я являюсь самим собой, пока не остается лишь совершенно неопровержимая уверенность, что я — не более чем свой самый верный знак. Мы называем это вознесением. Почему на непрозрачной и неотражающей плоскости белой бумаги — вспомните письмо, безумный тайфун, тонущий корабль и последнего уцелевшего человека, в которых мы всматривались вначале; и измерьте тщетность человеческой воли, и оцените источник той милости, благодаря которой тщетность эта становится — порой вопреки всему — всемогуществом едва ли не божественным, соотнесите ее с невольным и горестным признанием, что человек, стремившийся распрямить круг, в конце пути узнает, что ему, наверное, даже на мгновение не удалось вырваться с этой замкнутой орбиты; почему, говорю я, на непрозрачной и неотражающей плоскости белой бумаги, словно на зеркале, ослепшем от того, что оно выпило все, чем мы сами для себя являемся, не проступит то, что высматриваем мы, которые — всего лишь свой знак? Только давайте всматриваться пристально, долго, прогнав прочь сомнение, этого нежелательного чужака. Разве что черт помешает нам справиться с тем, с чем играючи справляется ребенок, водящий карандашом по мелованной бумаге; не то чудо, что «картинка получается», чудо, что именно у ребенка, у неизумляющегося, получается всегда то, что он хотел.

39

Под углом зрения (лат.).

Поделиться с друзьями: