Бар эскадрильи
Шрифт:
Без своего брата Колетт была бы ничем. Просто капризной миловидной девицей, которая сумела бы подцепить одного-двух полушикарных мужей. Жиль сотворил чудо и управлял им. Он дал Колетт все. Все сделал возможным: полуподпольное рождение Бьянки, королевскую осанку, «мазерати» одну за другой, сделанного из золота мужа, зрелость кумира и даже позволил испытать себя в литературе, обеспечив всеобщую снисходительность. Без Жиля и Жос не стал бы так быстро тем, кем стал. Между 1957-м и 1968-м годами Жиль преображал все, к чему прикасался.
Сегодня Колетт и Жос бдительно стерегут легенду, которая еще какое-то время будет приносить им дивиденды. Я спрашиваю себя, как у них получается не смеяться, когда они встречаются друг с другом. Они пережили вместе сказочное приключение: одновременно и приключение Жиля и, как отзвук, их собственное. Жос, который всегда с некоторым опасением относился к Жилю, был всегда ближе к Колетт, был ее доверенным лицом, ее банкиром, ее союзником. И ничем больше? Ни единой постельной сцены, ни одной ночи? Ни одного общего номера в Нью-Йорке, ни одной промежуточной остановки на Миконосе, ни одного вечера после катания на горных лыжах в Клостерсе? Так все утверждали. Идиоты! Я не знаю психологии Пигмалиона, но я знаю кое-что о психологии статуи: статуя спит с Пигмалионом. Есть тысяча способов. Называйте это как хотите, а я употребляю слово «спать», потому что я уже старая дама и привыкла в простоте говорить то, что думаю. Жос не сделал Жиля, но он интуитивно почувствовал, какое сочетание двусмысленности и невинности может привнести Колетт в образ своего брата. Это именно он обвил Жиля Колетт, словно лианой. А мог бы с таким же успехом оторвать ее от него. Этот плющ детства погибает тут же. Вместо этого он навсегда связал их друг с другом. Покойный Жиль вот уже два года остается тесно привязанным к своей сестре, и молчание, которое она хранит о нем, я в этом уверена, является составной частью мизансцены, которой с самого первого дня руководит Жос.
А сегодня? Старая пара. Обнимаются, по-дружески брюзжа. Но равновесие между ними нарушено. Если у Жоса за плечами одна жизнь, то Колетт, кажется, прожила их две или три. Морщинистая, как сухой абрикос, ломкая, как сухое дерево. У нее все те же дивные руки и глаза газели, но в остальном она выглядит так, будто над ней прошла буря. Как женщина она похожа на те покалеченные пейзажи в тропиках, которые показывают в новостях по телевизору: лодки в садах, пальмы без листьев. Колетт тратила себя без оглядки, прошла по жизни, как тайфун. Жос останавливает на ней свой непроницаемый, возможно, опечаленный взгляд, и у всех складывается ощущение, что перед ними лежат какие-то руины. Вы скажете, что это их дело. Верно, но чужие дела меня страшно интересуют. Не в моем вкусе завешивать зеркала. Я смотрю прямо себе в лицо. Вы меня видели? И не удивляйтесь после этого, что я любопытна.
Клод, как всегда, меня смущает. Она это знает и это ее забавляет. Но веселится она сейчас как-то грустно. Это что-то новенькое. Великолепно загорелая, она перемещается с легкостью привидения. А Жос следит за ней, как если бы он опасался, что она разобьется. Нет, не нравится мне это. Я обязательно должна с ним поговорить. Моя грубость и чересчур накрашенные глаза очень удобны для таких случаев. Русский акцент, лицо сводницы, утратившее чувствительность сердце: это помогает. Я усиливаю хрипоту своего пропитого голоса и спрашиваю:
— Что там с твоей женой? Не в ее это духе так выглядеть. Она больна?
— Да.
— Очень больна?
Молчание Жоса всегда волновало меня. Он смотрит на море с тем абсолютным отсутствием надежды, которое в моем возрасте уже нетрудно распознать. Это не страх, а своего рода анестезия, глухота. Надо было бы дотронуться рукой до его руки, что-то в этом роде, нечто архиклассическое, но Жос держит руки в карманах. Он меня опережает:
— Это не какая-нибудь гадость, о которой ты, конечно, думаешь, как и все вокруг. Сердце. Давняя, в свое время не выявленная болезнь. То, чем страдал Шарль, помнишь?
— Оперировать можно?
— Клод отказывается. Наотрез.
— А как же тогда?
— Вялость… пилюли в серебряной коробочке… спокойствие. Но в длительной перспективе все это бесполезно. Закупорка, если не исправить…
— А как она реагирует?
— Ты ее видела. Она отказывается менять в нашей жизни что бы то ни было. Мы делаем вид, будто ничего не случилось. Но только не говори мне, что ты тоже не заметила, как она куда-то отдаляется. От меня, от всех нас. Я себя чувствую таким обделенным, таким безоружным, что могу стать злым. Странно, насколько мы сами себя не знаем. Находящаяся в опасности, хрупкая Клод становится мне чужой. Я даже скажу тебе, Грациэлла: я один останавливаюсь в машине в любом месте, подальше от дома, и реву. Я пытаюсь таким образом освободиться от своего неверия, от своей беспомощности, но это неисчерпаемо…
Звонит телефон. Я ухожу и осторожно снимаю трубку. Есть что-то непристойное в этом звонке в такой момент, что-то неприличное в радостном голосе Боржета. Он долго говорит (я плотно прижала трубку к уху, чтобы заглушить его радостный голос), прежде чем понимает, что звонит не вовремя.
— Я вас отвлекаю?
Отрезвленный, он отбрасывает анекдоты и вопросы. Может он прийти завтра? «Здесь Гевенеш, — говорю я, — и Форнеро, и малышка Мазюрье должна подъехать…» Я чувствую, что он заколебался. Вижу Жоса со спины, неподвижного на фоне бухты. С того места, где он стоит, он возвышается над террасой, где загорают другие. Клод тоже должна быть там, с ее страстью загорать до черноты. Я прерываю неуверенное бормотание Боржета. «Лучше поговорим завтра, Блез, дорогуша. Приходите к шести и приводите кого хотите…»
Жос поворачивается, его лицо похоже на дорогу в летний зной. — «Это был Боржет? Они что, все в «Пальмах»? Отборнейшая команда, вовсю строчащая «Войну и мир», окунув ноги в воду… Кто их пригнал, Мезанж или Ларжилье?»
Он сидит на канапе. Он не ждет ответа. У него задумчивый вид, как у человека, который чистит трубку и стучит ею о каблук. — «Грациэлла, как ты думаешь, что они здесь делают? Шестеро диктуют, а один пишет? Или сюрреалистическая игра в «изысканный труп»… Словечко к словечку: лошадь, ласточка… Нет, скорее метод старых художников… мастерская. Один занят складками одежды, другой — руками, третий — блеском во взгляде… Я прекрасно вижу, как малышка Вокро специализируется на сценах с кражей белья…
— А я думала, что она тебе очень нравится?
— А что тебе порассказали?
Вот он, соблазнительный, стареющий, уже несколько холодный, как человек, который похоронил слишком много друзей, с многоточиями между фразами и с глазами моряка в отставке, и я чувствую, как во мне поднимается скрытое раздраженное недоверие. Нет, ты меня так просто не возьмешь. Я не скольжу, я отскакиваю. Я переживаю сейчас такой период своей жизни, когда не имею больше права испортить себе лето. Я чувствую, как живет вокруг нас дом, живет своей собственной жизнью, но Жос ничего не осознает. В коридорах видны, похожие на цветы, следы голых ног, те самые, которые на берегу заставили сильнее биться сердце Робинзона. И я тоже каждый июль не могу видеть их без того, чтобы все во мне не перевернулось. И этот смех, и беготня по террасе, вздыхающие служанки и хлопанье дверей, в спешке закрывающихся за на три четверти раздетой парочкой. «Мой милый Жос…» Но и на этот раз он меня опережает. У него в глазах появляется хитрый огонек: «Все, моя дорогая Грациэлла, больше ни слова о грустном…»
Мы обнимаемся, смеясь. «Если ты одолжишь мне машину, я съезжу на аэродром, встречу Жозе-Кло. Нет, нет, я поеду туда один. Мне нужно немного восстановить нервы».
Нервы! Что тогда мне говорить о моих нервах? Нас будет четырнадцать человек вечером за ужином. Куда же запропастился Педро?
СИЛЬВЕНА БЕНУА
У меня долг перед ними. Перед бесчисленным количеством женщин, которые вот уже три года меня читают, мне пишут, выплескивают в письмах ко мне свою растерянность, свой гнев, свое доверие. И я уже не чувствую себя вправе бездумно распоряжаться той свободой, которую завоевала: надо, чтобы мои слова и мои дела служили им, этим женщинам, которые узнали друг друга через меня и узнали себя во мне. «Стремительные женщины» меня обязывают. Как я люблю эти узы, которые успех сплел вокруг меня! Как я люблю подчиняться тем, кто меня читал, кто меня выбрал, как я люблю играть ту роль, которую я получила от них.
Каждый из моих жестов, каждое из моих слов побуждают отныне меня к действию, необходимому всем женщинам. Я больше уже не хочу, как когда-то, пройти незамеченной. Я хочу, напротив, при любых обстоятельствах свидетельствовать в полный голос. Слишком долго мы плелись втихомолку. Это время прошло. Равно как прошло и то время, когда мы отправляли на бой из глубины наших кухонь и детских всех этих профессиональных амазонок, которыми стали несколько профессиональных революционерок или суфражистки из аристократов. Пришло время обычных женщин. («Обычная женщина», — разве не прекрасный заголовок?)