Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Жос, прежде чем всецело отдаться удовольствию от неизлечимой тревоги, которой предстояло мучиться читателям Риго, съел яичницу-болтунью, потом говядину в желе. Выпил половину бутылки прохладного «Шинона», поставленного на стол. Он не прерывал Риго, не спросил у него: «Вы не съедите немного огурцов?» Он научился за много лет своей профессиональной жизни не докучать огурцами творцу, который старается обрести почву под ногами, говоря слишком громко в окружающую его темноту. Так как Риго находится в темноте. Он наугад протягивает руки вперед, угадывает наличие препятствий, местонахождение которых ему не удается определить. Он не принадлежит к той категории писателей, которые способны изобретать на ходу, которым идеи приходят вместе со словами и которые возделывают свою территорию на глазах у случайного слушателя. Риго медлителен, скрытен. Но Жос готов поспорить, что прекрасная индианка и два-три не в добрый час попавшихся ему под руку друга уже испытали на себе этот монолог, который он не решился прервать. Он предчувствует все трудности, с которыми столкнется Риго, хорошо представляющий себе сам текст — сухой, острый, как ланцет хирурга, — но который увязнет в трясине разглагольствований, как только примется писать. Хотя он утверждает, что «главная идея отсутствует», на самом деле у него ими набита голова, равно как и аллегориями, сравнениями. Если бы он уже открыл секрет написания своей истории (которая, впрочем, хороша), такой, какой он ее задумал, он бы ее вовсю писал, а не выклянчивал бы слова одобрения, лишая ее девственности.

Жос, как только в рассказе наметилась заминка, или даже волшебный провал в тишину, позволяет себе освободительный жест: наливает бокал «Шинона» Риго, который хватает его с явной жадностью. Руперт, стоящий поблизости в полной боевой готовности, подходит, уносит огурцы и ставит на их место тарелку с холодной говядиной. Тарелка тотчас отодвигается, но Риго начинает жевать кусок хлеба. Жос сидит с серьезным, наклоненным вниз лицом. Он поднимает глаза на своего визави, только чтобы спросить:

— А форма?

— Нейтральная, обстоятельная, стиль самый что ни на есть лаконичный, и, разумеется, все в настоящем времени. Своего рода настоящее абсолютное.

— Вы уже сильно продвинулись? С названием уже определились?

Поскольку оба вопроса затруднительны, Жос их задает вместе, давая возможность Риго выбрать что-нибудь из многочисленных уловок. В то же время он ругает себя: почему бы не поддержать Риго чуть больше? Удастся ли ему растянуть эту комедию еще на час, чтобы помочь собеседнику обрести веру в себя? Неправильно поставленный вопрос. Он знает свое отвращение к обсуждению проектов. Он верит в тексты, верит только в них и совсем не верит разговорам. В его ярости, направленной против проекта Боржета, тоже присутствовало это отвращение к эскизам, наброскам, планам, кнопками приколотым к стене, к слишком округлым фразам, которые бросают и смакуют с бокалом в руке.

Риго, отрезвленный, бормочет. По правде говоря, текст… Если не считать разрозненных беглых набросков, черновиков… Он хочет войти в работу только будучи уверенным, но уж чтобы тогда больше не останавливаться, идти до победы и на подъеме все выдать одним махом. Возможно даже, да, конечно, уедет из Парижа. И по этому поводу…

«Ну вот и подошли, — думает Жос. — Сейчас мы будем говорить о деньгах. Больше тридцати минут понадобилось, чтобы подойти к истинной теме разговора!» Он думает об этом без злости, с некой усталостью, и в памяти его проходят другие подобные сцены — то же место, почти те же слова — и образы Клод, моря… «Зачем я вернулся?» С помощью непроизвольного рефлекса он выигрывает еще несколько минут:

— А название?

— Я думал… о, в виде «чучела», как говорят киношники, нечто обыденное, умышленно нейтральное, серое…

— «Падение»?

— Не издевайтесь, Форнеро! Я думал об этом, представьте себе, о Камю, а в качестве эпиграфа я думал даже поместить…

— Простите. Как ориентир, как исходная основа…

— Конечно. Что бы вы сказали об «Отъезде господина Бертомьё»? Или вот, мне сейчас пришло в голову: «Симфония прощаний»?

— Это лучше.

Жос улыбнулся Риго, а Руперту сделал знак рукой, чтобы приблизить окончание обеда. От «Шинона» веки у него налились свинцом. Он взял себя в руки и услышал себя произносящим наконец фразы, которых ждал Риго. Он вновь придал своему лицу восхищенное выражение, пропавшее было из-за скучного повествования. (Женщины, которые портят вам вкус утреннего кофе, рассказывая вам свои сны…) Вскоре он плавно перешел от любезностей к советам, предостерег Риго против самых коварных подводных рифов, которые ждали того на пути. В общем механика действовала еще вполне исправно. Советы были точные, аргументированные. Жос знал, какую путаницу порождают в голове писателя раздутые и туманные комментарии: «Подчистите там и сям… Придайте больше ритма в целом…» Да, конечно! Разговаривать можно сколько угодно. А надо взяться за дело с карандашом в руке, за столом, в самый тихий час, и исправлять, как в школе. Во всяком случае, так было раньше… Издатель — это единственный учитель, который еще смеет расставлять знаки препинания и править орфографию. Жос мечтал о красных чернилах. По мере того, как он комментировал проект Риго, он выходил из оцепенения. Он видел этот текст, теперь он чувствовал его, он его раскладывал Риго по полочкам лучше, чем тот делал это только что, — и он уже знал, что когда роман будет закончен, если он вообще когда-либо будет написан, ему будет далеко до того представления о нем, которое сейчас у него формировалось, что роман разочарует его, оставит у него ощущение горечи, так хорошо знакомое ему по прошлому опыту, когда он видел, как кто-то из этих неумех неловко выполняет свою работу. Литература — это слишком серьезное дело, чтобы целиком доверять его писателям! Он понимал, почему критики и университетские преподаватели на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов завладели литературным делом и возвели свою хилую болтовню в ранг творчества. И когда этот Руперт успел принести эту проклятую вторую бутылку? В такую-то жару! Взгляд Риго увлажнился. «Вы действительно верите, Жос?..» Риго был скромен, разумен и просил аванс только в два раза превосходивший то, что заслуживали его репутация и его проект. Жос, чей здравый смысл нисколько не пострадал от начавшего сказываться опьянения, привел сумму к разумной цифре, и Риго — он не надеялся получить даже столько — принял притворный вид участника сделки, который позволил себя обмануть, но все еще сомневается.

Настало время десерта, потом кофе и, наконец, счета. Руперт читал за стойкой бара. Риго промокал комком платка пот на лбу, на висках. Он сказал Жосу второпях, уже на тротуаре, где жара превратила их в каменные статуи: «Я немного смешон, не правда ли? Писатель, расхваливающий свое барахло. Не подумайте…» Он замолчал, не смея продолжать. Жос наблюдал за ним. Наконец-то писатель нашел единственные слова, способные его тронуть. Он взял Риго за руку, поколебался: «Я беру его за руку? не лишнее ли это?» — и увлек его в сад Пале-Рояль. «Вы занимаетесь тяжелым делом, Риго, и вы выполняете вашу работу достойно. Возможно, роман, который вы собираетесь писать, не будет таким, каким вы мне его описали, возможно, поменяется название и его герой месье Бертомьё. Но в этот раз, я чувствую, вы не сломаетесь. Доказательством тому служит контракт и аванс, который я вам предлагаю. Если бы у меня были сомнения, я бы не пошел на это, я ведь не филантроп, вы меня знаете! Так что принимайтесь за работу и сообщите мне, как у вас идут дела… в ноябре? А сейчас загляните на улицу Жакоб, чтобы Фике уладил денежный вопрос. Да, он там, он будет в курсе…»

Когда он удалялся под аркадами, Жосу послышалось, что Риго развернулся на сто восемьдесят градусов и направляется к нему. Он прибавил шаг: «Нет-нет! С меня достаточно…» Через минуту ощущение, что его кто-то преследует, что ему что-то угрожает, рассеялось. Он остановился у витрины торговца медалями и скользнул взглядом назад: опасность миновала. Он пошел медленнее. Он устал так, как будто прошел десять километров. «Они меня опустошают…» Он знал, что после некой симуляции рабочей деятельности, подписания бумаг, неожиданных визитов в бюро сотрудников он скорее всего снова сядет в самолет. Он подумал о Клод. Но разве он прекращал хотя бы на минуту думать о ней во время обеда? Мысль о Клод фильтровала все другие мысли и изменяла их, держала их на расстоянии, делала их безнадежно суетными. Жос понял, что не одно только «летнее оцепенение» было ответственно за ирреальность, в которой растворяются тревоги, казавшиеся такими жгучими еще три недели назад. Что решит он в конце концов по поводу проекта Боржета? Что там хитрит Брютиже с этими шакалами из «Евробука»? Вполне ли лоялен «Господин Зять»? Все эти вопросы складывались в один-единственный, сводившийся к тому, чтобы узнать, остается ли его власть в ЖФФ бесспорной или же она тайно оспаривается теми или другими. Начать с самого себя, с этого «все равно ничего нельзя сделать», которое прилипло к нему и которое он надеялся победить, вернувшись в Париж. «Энгадин — не очень удачная идея, — подумал он. — Надо поискать пониже… Леса, тропинки… Юра?» Он почувствовал озноб, вспоминая Морез, его ржавые крыши, мшистый подлесок. «А почему бы не Вогезы? Долины, спускающиеся к Эльзасу, фермы, где можно поесть черники, Шан-дю-фе, Вьей-арман… Капитан был бы доволен!» Он вдруг сразу оказался так далеко, далеко в пространстве и далеко во времени, что минут пятнадцать блуждал по Тюильри, не имея сил вернуться на улицу Жакоб. Но он подумал о Риго, стучащем в дверь Фике, требующем свой чек… Вызвать Танагру из какого-нибудь кафе? Лучше пойти побыстрее и вернуться в свою нишу. Со вздохом облегчения он представил себе «Альков» с закрытыми ставнями, с его прохладой, с маленькой красной лампочкой, горящей у двери. «Позвоню Клод, — решил он, — сообщу ей, что собираюсь вернуться».

* * *

Нелегко рассказывать о таком лете, каким оно бывает между Талассой, Сан-Николао и отелем «Пальмы». Праздность и роскошь только кажутся выигрышным сюжетом. Шикарная публика и ее окружение в конце концов начинают имитировать истории, выставляющие все это в неприглядном свете, отчего реальность начинает казаться искусственной. Описывая этот мир, боишься, что тебя обвинят в преувеличениях, и пытаешься приглушать, смягчать краски. И напрасно, так как роскошь богачей еще более наглая и вызывающая, чем можно себе представить, их молодые женщины еще более красивы, их старухи — еще более экстравагантны, а в их жилищах еще больше тени, чем вы думаете. Красивое белье всегда вышито. Их разговоры, их признания, их шутки, шепотом произнесенные циничные слова заставили бы покраснеть самых ярых скандалистов. Разве что они покажутся очень грустными и неожиданно комичными, учитывая, что счастливым мира сего приходит иногда в голову фантазия рыть в экстазе яму, в которую они сами же и провалятся. Например, тот сутенер, неаполитанец: как не обратить внимание, что он скопировал откуда-то, из какой-то плохой комедии свои джинсы цвета фруктового мороженого, которые облегают его, как штаны любимчиков Генриха III, свои двухцветные мокасины, свой шейный платок и даже свой нос ресторанного кондотьера?

Мы не смеем изображать вещи и людей такими, какие они есть: комплекс «медвежьей шкуры». Году так в 1935-м венгерское кино специализировалось на роковых страстях, белых телефонах, соблазнительницах с зелеными глазами на медвежьих шкурах у широких кроватей. А что делать, если у молодой женщины и в самом деле зеленые глаза? Вернемся к сутенеру. Как описать мужчину, который его сопровождает, помощник или же фактотум, чье присутствие рядом с собой он навязывает людям во всех обстоятельствах? Леонелли, которая ничем не обязана неаполитанцу и ничего не ждет от него, отказалась принимать слишком знаменитого Марко. Его поселили в отеле «Пальмы», откуда он прибывает каждый день к полудню, уступчивый, смеющийся, нисколько не обижающийся на то, что с ним обращаются, как с чумным. «Маленькая такая чума», — прыскает он на ухо Шабею. Действительно ли он, как утверждают бездельники, является любовником неаполитанки? Вовсе нет. Он служит загонщиком у сутенера, которого он снабжает девочками, адресами, произведениями искусства, секретами, которые, эти секреты, в свою очередь оказываются поставщиками других девочек и других картин. Он человек с большим вкусом, не бросающимся в глаза из-за повадок сводника, усвоенных им, чтобы нравиться хозяину.

Отношения между этими двумя персонажами, когда поймешь, что каждый из них собой представляет, кажутся анахроническими. Неаполь или Венеция двести лет назад. Но это одновременно и наша эпоха, вальс спекуляций, покупаемая на твердую валюту совесть, тайные остановки в Базеле или в Женеве, стремительные путешествия на Багамы, пристанище в Нью-Йорке, бронированные «фиаты», вертолеты, уносящие сегодняшних героев, как когда-то театральная механика уносила под своды театра теноров в париках. Все это разыгрывается вокруг развратника, вокруг его проклятой души и его жены, как оперная музыка. Скрытые намеки, тайны. В Сан-Николао они являются той деталью, которая придает ценность ансамблю. «Ноль при счете, — говорят Том-и-Левис. — Сам по себе ноль ничего не стоит, но прибавленный к нам, он умножает нас на десять». В Венеции, где Диди Клопфенштейн останавливается у графини Вольпи в то время, когда та сдает свой дом Колетт, она хвастается пребыванием у нее сутенера, который доказывает, если в этом есть нужда, какой космополитический и мировой статус сохраняет Сан-Николао даже в ее отсутствие. Шабей, которого золото ослепляет, находит неаполитанцев яркими. Они его вдохновляют из-за появляющейся у него досады или из чувства противоречия («по соображениям гигиены», думает он) на идущую нарасхват хронику, которую он отсылает специально в «Сирано». Он ее озаглавил «Мимозы из Сан-Николао». Такая маленькая вещица, чуть-чуть манерная, но не слишком, с двумя фразами в условном прошедшем времени, с одной латинской цитатой и капелькой разочарованности. Неизвестно, когда и чем Шабей был когда-либо очарован, но теперь, если верить критикам, он «разочарован» уже так давно, что скромная причина этого несчастья им уже забыта. В своих «Мимозах» он постарался обрести «тон Германта», который очень нравился ему, молодому провинциальному писателю, во времена, когда Жерар Бауэр, король первой страницы «Фигаро», демонстрировал свою худобу и свои такие элегантные астматические посвистывания то на концерте, то на фестивале, и снова на концерте. У Шабея, едва он отправляет шофера на почту, чтобы отослать свою хронику, сразу возникает ощущение, что пребывание у Колетт Леонелли не будет для него потерянным временем. Колетт, с которой он был так близок, помнит ли кто-нибудь об этом? В 1958-м или в 1959-м году, три недели весны, которые сам он хранит в памяти как череду безумств и жутких мигреней. Впоследствии они стали большими друзьями. Шабей постарел меньше, чем Колетт: он ей по возрасту годится в отцы, но сохраняет тело бывшего чемпиона, увенчанное лицом довольного жизнью ребенка. Чемпионом чего, в точности неизвестно. Счастья, возможно. Эта специализация делает Шабея привлекательным. Бьянка, легко распознающая бывших любовников матери, его не заподозрила и относится к нему очень хорошо. Сильвена считает его реакционером, каковым он и является, женоненавистником, каковым он не является и вообще, и из-за того, что сейчас это не модно. Фред мог бы намотать себе на ус: он не очень-то привлекателен. Он еще не умеет одеваться. Сильвена достаточно умна, чтобы почувствовать нечто в социальном плане низкое в красоте своего компаньона, в его походке, в том, как он держит плечи, в том, какие у него бедра («мои козыри», как говорит Фред в узком кругу). И она из-за этого страдает. Трудно оставаться повелительницей двадцать четыре часа в сутки. Она даже спрашивает себя, правильно ли она поступила, привезя Фреда с собой в Сан-Николао. Приехать с Жаном-Батистом было бы более представительно. (Так думает Сильвена.) В это лето палаццо оказалось раем для законных пар: Колетт со своим бразильцем, Шабей с Патрисией, неаполитанцы и, конечно же, Том-и-Левис, эталоны верности. Сильвена неправильно оценила обстановку. Она здесь окружена людьми, которые достаточно повидали, чтобы не стесняться выглядеть пенсионерами. Жан-Батист, так стеснявший ее действия несколько лет назад, когда она металась от любовника к любовнику, чтобы пустить пыль в глаза окружению, чтобы придать себе стиля, ее Жан-Батист, всегда так элегантно одетый и никогда не говорящий глупостей. Может, пришло время и ему предоставить место в своей жизни? И почему бы не первое место? Фред иногда вечером, в час первого аперитива, хотя сам он пьет только воду, звучит, как базарная брань в опере. Сильвена видит, как Колетт проводит языком по губам, как Бьянка поднимает брови. Сильвена злится на себя. Сильвена замирает. Если бы еще у нее хватало смелости одергивать Фреда, если бы она могла отчитать его, как наверняка сделала бы на ее месте Диди или Грациэлла… Но она не осмеливается. Нет такой школы, где бы учили апломбу. Этому учатся долго, переходя от одной жизни к другой, от нищеты к богатству. Ни господин Бенуа, адвокат в суде, с его английским шиком, ни маленькая ферма в Конде-сюр-Коссон не учат секретам этой дерзости.

Таласса, дом Грациэллы, и отель «Пальмы» — это садки, откуда Колетт выуживает свои приманки. Она делает вид, что с немым состраданием смотрит на затею с романом Боржета, но на самом деле он ее раздражает. Пятнадцать лет назад Жиль — а значит и она — были бы тоже в деле. Или, вернее, их пришли бы уговаривать к нему присоединиться. Она бы посоветовала Жилю отказаться. Сегодня же она напрасно повторяет себе, что она и ее легенда — это нечто совсем другого калибра, чем Боржет, и что она стала, благодаря богатству Джетульо, настолько более дорогой, чем голодранцы из его команды; напрасно, ибо ей было бы тем не менее приятно, если бы к ней пришли, как когда-то к Жилю, предложить «золотой мост», как называются отступные. Увы, никто, кажется, и не подумал об этой разорительной архитектуре. Мезанж приезжает иногда покрасоваться в Сан-Николао, но ни словом не упоминает о «неграх» в «Пальмах», чью гениальность он обязан стимулировать. Что до Жерлье, то его видели один-единственный раз в неизменной майке «Лакост», обтягивающей его грудные мышцы, и потом он исчез. Боржет более естественен. Как только «работа окончена», он тут же отправляется, сияющий, в Талассу или в Сан-Николао. (Он сиял еще больше в те три дня, когда Жос отсутствовал…) Боржет умеет жить. У него большой запас анекдотов и немало безобидных секретов, которые он выдает, смеясь. У него оптимизм человека, выигрывающего в лотерее. Конечно, все поняли, что он влюблен в Жозе-Кло. Эта страсть порождает у отдыхающих различные комментарии. Близость Форнеро придает пикантности этому приключению: в этом маленьком мирке редко случается, чтобы мать молодой женщины была свидетельницей ее новых увлечений. Ситуация омолаживает ее свидетелей. Левис выкроил себе успех (с его-то акцентом!), шепнув на ухо Жозе-Кло: «Шухер, Жозе, твоя мама!..» Боржет первый рассмеялся над этим, но посторонился. Он не понимает, как это Форнеро, при том, что Жос злопамятен, кажется, совсем не интересуются этой захватывающей историей. Клод постоянно смотрит куда-то в сторону. Чем сдержаннее Форнеро, тем неуютнее он чувствует себя с ними. Иногда у него появляется такое чувство, что он сел за руль машины, слишком быстрой для его рефлексов. И еще эта дорога, такая открытая…

Поделиться с друзьями: