Баронесса Настя
Шрифт:
Владимир вышел и оказался прямо перед лицом генерала. Тот пучил на него залитые вином глаза и чуть покачивался. Была минута, когда Пряхин хотел поддержать генерала, — боялся, что упадёт. Дивился непотребности вида такого важного лица. А тот подошёл совсем близко, дохнул винным перегаром.
— Снимите погоны!
Пряхин стоял, не шелохнувшись.
Генерал глотнул воздух, отступил назад. Потом схватил правый погон офицера, вырвал с тканью гимнастерки, вцепился во второй — и тоже вырвал. И, багровея, крикнул:
— В штрафную! Вон!!!
И Пряхин, совсем не понимая, что происходит, выступил из строя и пошёл в землянку. Ему хотелось обернуться, просить: «За что? Почему?..» Но перед глазами стояло багровое, с остекленевшими глазами лицо генерала. И он, шатаясь, шёл в землянку. Там была его шинель и вещевая сумка с нехитрыми солдатскими пожитками.
Его встретил комэск и что-то сунул ему в карман. «Твои награды и документы», — сказал негромко, и, будто прячась от кого-то, торопливо пошёл к штабной землянке.
В сумерках та же машина, которая приходила за ними в лес, повезла его в штаб соседнего пехотного полка, где была штрафная рота. Сопровождали его, как арестанта, два солдата. Пряхин слышал рассказы о штрафниках. Век их недолог. Их бросают в бой, из которого мало кто возвращается. Если ранят, — отвезут в госпиталь, а оттуда в нормальную часть: считается, что вину свою смыл кровью.
Владимир Пряхин мог теперь мечтать об одном — о ранении, но не очень тяжёлом. Впрочем, мысль об этом явится ему потом, когда он очутится на поле боя. Сейчас же он смотрел на кипевшие у горизонта облака и ни о чём не мог думать.
Начался артобстрел.
Небольшую группу «новеньких» штрафных, следовавших от командного пункта полка на переднюю линию, согнали в свежую воронку от полутонной бомбы. Под ногами у ребят поблёскивала в лунном свете лужица от только что выпавшего дождя, и ребята, не видя друг друга в лицо, жались к краям сухой земли, не желая промочить ноги. Наверху маячила фигура часового. Со стороны вражеских позиций летели снаряды: то пройдут стороной, а то с противным свистом зашелестят над головами, часовой пригнётся, а то и ляжет, столкнув в воронку комья земли.
Из-за холма показались два силуэта.
— Стой, кто идёт? — окликнул часовой.
— Свой, сержант Марченко!
И в ту же минуту голосисто завизжал снаряд. И рванул совсем рядом, вздыбив мокрую землю, камни и песок, — всё это зашлёпало, обвалилось в воронку, и Владимир, не успевший пригнуться, задохнулся горячей волной от взрыва. И ударился спиной о что-то мягкое, не сразу сообразив что это «что-то» был сосед-бедолага, которого он и в лицо-то не видел.
После взрыва как-то вдруг, и неуместно, и как-то нелепо наступила тишина. Её нарушил голос сержанта Марченко, — и тоже как-то ненужно, неуместно прозвучал он над головами:
— Один человек вылезай, — вот ты,— ткнул он пальцем в Пряхина, — пошли со мной!..
Владимир выскочил из воронки и пошёл за сержантом и его напарником. Он будто бы даже обрадовался тому, что позвали именно его и что он выбрался из ямы и идёт гуда, где он нужен, где его ждут, и для него, может быть, начнется новая интересная жизнь.
И не было мыслей, что он штрафник, что таких, как он, посылают в самое пекло; он сейчас меньше, чем там, в эскадрилье, думал о смерти, об опасностях, — резво шагал за сержантом, оглядывал местность, — какие-то насыпи, холмики и черневшие вдали силуэты пушек, машин, — очевидно, они были разбиты, возле них не было людей, и сержант и его товарищ не обращали на них внимания.
У склона холма им вдруг открылась маленькая пушка, и возле неё
люди, — Владимир услышал глухой негромкий разговор, но слов не разобрал.
— Стой, кто идёт? — окрикнули пушкари.
— Я, я, сержант Марченко!
Подошли к орудию.
— Вы просили человека?
— Да, мы просили двух.
— Двух не дам, одного получайте.
Сержант толкнул Владимира к пушке, а сам, увлекая товарища, пошёл дальше.
Два солдата лежали возле насыпи, — очевидно спали, один сидел на ящике.
— Я командир орудия,— сказал он, — младший сержант Завьялов, а ты?
— Старший лейтенант Пряхин, командир экипажа пикирующего бомбардировщика.
Сказал неумеренно громко и, как показалось Владимиру, хвастливо. И тише добавил:
— Теперь штрафник.
—Вот именно — штрафник. Здесь у нас нет лейтенантов, мы тут, как в бане, — все равны. Смертники — одно слово.
Последнюю фразу он произнёс глухо и свесил над коленями голову:
— Здесь снаряды. Будешь подносить — вон тому... спит у лафета. Заряжающий он.
— Ладно.
— Не ладно, а есть!
— Есть, товарищ младший сержант!
— Так-то! Мы хоть и смертники, а дисциплину блюдем. Да, брат лейтенант, живем недолго. Пушка-то у нас — вишь: прощай, Родина! Бьёт в упор, ну, а в упор, сам знаешь, — вроде как бы рукопашная. Ты его, а он тебя, — и тоже в упор. Ну, я посплю немного, а ты подежурь. Как что заслышишь или увидишь — буди.
И младший сержант пошёл к лафету и там, рядом с заряжающим, сунув ему голову под грудь, прилёг. И, наверное, уснул сразу, потому что не слышал вдруг раздавшегося где-то впереди глухого железного урчания. Луна скатилась за горизонт, и перед рассветом наступила вязкая осенняя темень. Владимир, как ни всматривался в спасительную для солдата ночь, ничего не видел, а гул и лязг нарастали, и Пряхину мнилось, что это из-под земли на него лезло какое-то чудище, продиралось с трудом, со стоном и то замирало, не в силах растолкать тяжёлые глыбы, то оживало вновь и лезло, лезло со всё нарастающим упорством.
Пряхин тронул за плечо младшего сержанта.
— Послушай, командир. Наверное, танк.
— А?.. Да... Чтоб его!..
И с минуту сидел на краю брезента, словно бы не зная, что же ему делать. Потом нехотя поднялся, потянулся, шумно зевнул и негромко крикнул:
— К орудию!
Все повскакали, заряжающий хлопнул затвором, а подносчик, и вместе с ним Пряхин, вынули из ящика снаряды.
И чудовище, лезшее из земли, словно испугалось, примолкло, и даже дыхания его, горячего, железного, не было слышно.
— Тьфу, чертовщина! Померещилось что ли?
И посмотрел на Пряхина, стоявшего крайним и, словно запеленатого ребёнка, державшего снаряд.
Пушкари и младший сержант замерли у орудия, Владимир, стоявший в нескольких шагах от подносчика, мог различать лишь силуэты товарищей и вытянутый вперёд, в темноту, черный ствол пушки. Всё ему казалось неживым, не настоящим, — словно бы нарисованным на холсте, по всему полю которого незадачливый художник разлил чёрную, как тушь, краску.
И так ждали они десять, двадцать минут, и не было ни единого звука, но оттого их напряжение лишь нарастало. И то ли глаза привыкали к темноте и начинали видеть невидимое, то ли уж рассвет наступал, но впереди обозначились какие-то тёмные пятна и линии, и черта горизонта и явно просматривалась вдали. Но не было никакого движения, и даже шевеления, и малейшего звука не издавала редеющая тьма сырого осеннего утра.