Байкал - море священное
Шрифт:
Мефодий Игнатьевич почувствовал легкое замешательство и, помедлив, заговорил о черных стрелах, которые и нынче долетают из неближнего прошлого, сказал и про то, кого в жандармском управлении подозревают в поджоге.
— Где видано, чтоб лесные люди обидели тайгу? — недовольно проговорил мастер, — Врут!..
— И я так думаю: врут!..
Мужичонка откуда-то выскочил, худющий, страсть, в арестантской одежке, с красною, нашитою на спине, заплатою, остановился подле них, залопотал тоскливо:
— Хозяин, а, хозяин… Слышь-ка!
— Откуда? — с досадою спросил Мефодий Игнатьевич.
— Из арестантского барака, — сказал мастер. — Товарищи его сгибли, а сам в оконце проскользнул… Навроде ужа, без костей. Нынче с нами в тоннеле камни ворочает.
— Я б хотел, значит, хозяин… — снова залопотал каторжный, но Студенников, морщась, перебил:
— За что угодил в каторгу?
Поскучнел мужичонка, маленькое, воробьиное лицо следа лось тоскливьпм, сказал:
— С-под Рязани я, Вдовьиной волости, деревня Некорысть, ну, жил себе, как все люди, а они пришли и забрали, староста да чины разные… А зачем? Чего я такого сделал?.. — В глазах недоумение и обида за то, давнее, свершенное над ним неправедно. Мефодий Игнатьевич готов был поверить, что зазря упекли мужичонку на каторгу. Припоминает и такое… Но тот сказал: — Приходют, значит, староста, чины, спрошают: иль не ты удавил тещу?.. Я, говорю, а чего такое? Старая была, ноги не слушались, разуму лишилась, а все петь просит с утра до ночи: дай хлебушек, дай… А у меня ребятишек, говорю, вон скоко на полатях, гляньте-ка. Чего было делать? Потолковал с бабой, и порешили, значит, подмочь теще: зажилась на белом свете. Ну, подмогли… И ладно. А они меня в каторгу, чины, значит, староста. За что?.. — Помолчал мужичонка, продолжал все с тою же обидою: — Не прознали бы ничего на деревне, я так кумекаю, про наше с бабой решенье, когда б не чужой один, студент, на моем дворе обиталоя, что-то про народ толковал… Ну, он, видать, догадался, отчего теща отошла, осерчал, потом на сходе кричит: «Темный ты человек, Прокопий, сын Горбатов, царя надобно придушить, а ты тещу…» Ну, кричит, значит, радетель за сирых, а староста — вон он, рядышком крутится… Услыхал, привел ко мне этих самых… Забрали, разлучили с детишками'
Досада, с которою Мефодий Игнатьевич смотрел на мужичонку, сменилась растерянностью и, сам не ожидая от себя, произнес негромко слова стертые, но все еще не утратившие изначального смысла:
— Господи, но ведают, что творят!
Мужичонка со смущением посмотрел на него.
— Верно, не ведают, — сказал мастер.
Мефодий Игнатьевич вздохнул, стал расспрашивать мастера, как идут дела, когда же услышал, что рабочие и во время пожара нс отсиживались в тоннеле — работали, а когда огонь начал подступать к электростанции, которая стояла на малой горной речке, взяли в руки лопаты и отгородились от пожара широкой земляной полосой, и за это надобно бы рабочим сыскать прибавку к жалованью, сказал торопливо:
— Да, да, конечно…
Он с трудом верил в то, что услышал. Не мог понять, что двигало людьми, пожар в два счета мог с ними расправиться, обо в этой стороне всю неделю было раскаленное добела.
Радоваться бы, по нету радости, спустился с мастером тоннель, минут десять находился под землею, а показалось, целую вечность, напоследок уж и не чаял выбраться отсюда. Когда же вышел из тоннеля и увидел над головою низкое, в серых подслеповатых облаках небо, вздохнул свободнее и снова подумал о рабочих и о той странности в человеческом характере, которая нет-нет да и открывалась ему и которую не всегда умел применить в своей жизни, понять. И все же что-то шевельнулось на сердце, уж и на рязанского мужичонку, когда тот снова оказался подле него, смотрел по-другому, хотел бы и в нем видеть человека.
Студенникон пробыл на строящемся тоннеле до позднего вечера, а потом по узким, зависающим над пропастью каменистым тропам, по которым доставлялись грузы с моря, спустился к Байкалу. И нее это время им владело какое-то смутное чувство. И пожил немало, и кое-что успел сделать, однако я? и теперь еще есть такое, что недоступно разуму.
Мужичонка подошел к Мефодию Игнатьевичу, заговорил торопливо:
— Вишь ли, хозяин, дело-то, значит, какое. Был среди каторжных Иван, значит, Большой Иван. А когда барак загорелся, его промеж нас не оказалось. И дверь была заперта с той стороны… Кто-то кричал: дескать, это он в отместку поджег барак-то! Так ли, нет ли? Злой был на всю каторгу, и меня забижал. Уж не он ли провернул, Иван-то, Большой-то?
— Разберутся. А ты работай. Я потолкую с урядником, чтоб не обижал.
Мужичонка засуетился, начал раскланиваться. Мефодий Игнатьевич отвернулся от него и, уже отвязывая катер, со смущением в голосе, стараясь не глядеть на мастера, — сказал:
— Ты вот что… Узнай, кто погиб во время пожара, н запиши их фамилии на металлическом щите. Ступай!
10
В пожар на ту из казенных дач, где работала артель рядчика Ознобишина, вышла женщина, платье па ней было пепельно-серое, свисало клочьями, босая, с красными обожженными икрами, стояла, большая и страшная, смотрела на людей невидящим взглядом.
— Тю меня! Тю!.. — сказал Филимон и попятился.
— Ведьма! — воскликнул Ознобишин и, помешкав, ушел но своим, рядчиковым, делам.
— Ты откуда? — спросил Христя с беспокойством в го лосе, которого не ожидал от себя.
— Ведьма! — отдаляясь от женщины, сказал Лохов Глазами-то зыркает! Большущие!..
Женщина не слышала, о чем говорят, все так же стояла и смотрела на людей, и от этого взгляда делалось неспокойно, хотелось уйти, чтобы не видеть ее.
Но уйти было непросто, что-то удерживало. А небо над головою было пепельно-серое, как и платье на теле у женщины, и облака зависали клочьями. Артельные не сразу, но все ж приметили эту странность и пуще заробели. Но вот жен щина слегка пошевелилась, и платье начало сползать с тела, прямо па глазах превращаться в пыль. Скоро она сделалась совсем голою, и это была не та нагота, которая прельщает, вызывает острое желание, эта смущала, заставляла отводить глаза, А женщина не сразу поняла, что платье ее превратилось в пыль, и еще долго стояла и смотрела, и уже не на людей, а перед собою, но все так же пристально и остро, однако скоро что-то случилось в ее лице, прикоснулась руками к плечам, и тотчас те места, куда прикоснулась, стали красными, и меж широко расставленными пальцами что-то вздулось, образовались темно-желтые пузырьки, они все тяжелели, тяжелели, точно наливались дурною силою, а спустя немного стали лопаться, и оттуда потекла бледно-розовая жидкость, похожая на сукровицу. А женщина уже передвинула руки и начала искать у себя на груди тонкими и суетливыми пальцами, но и там уже ничего не осталось от платья, только пепел, он вздрагивал и тут же рассыпался, когда она дотрагивалась до тела. Потом женщина подняла голову, и на мгновение глаза ее сделались осмысленными, сказала тихим, осевшим голосом:
— Господи, что же это такое?..
Сказала и покачнулась, медленно мешковато осела на землю. И только тогда люди пришли в себя и зашевелились, загалдели, но все ж не посмели подойти к женщине, которая лежала на земле, сжавшись в большой розовый комок.
Первым, способным что-то предпринять, оказался Крашенинников. Подошел к женщине, накрыл рубахою, которую торопливо, оборвав опояску, снял с себя. Спросил: что делать дальше? Артельные не знали, стояли, переминаясь с ноги на йогу. Сафьян предложил проводить ее до рабочего поселка, там у него есть знакомцы, не обидят. Мужики с удивлением посмотрели на него, а Христя сказал:
— Как же ее проводишь, когда она, поди, и шагу не сделает, обгорела больно?..
Сафьян понял, что ничего другого не остается, как нарубить сухих веток и сколотить лежак, а уж потом отнести женщину в поселок. Так и сделал, попросил Христю помочь. Вдвоем, стараясь идти в ногу, чтоб поменьше дергать лежак, где, накрытая мужичьими потными рубахами, стеная, лежала женщина, двинули по пыльной проселочной дороге. Идти было версты три, но пи разу не остановились, хотя пот заливал лицо, щекотал под мышками. Молчали. И только когда занесли женщину на старое, остро пахнущее прелой соломою подворье и опустили лежак на щербатое, с белыми затеей нами крыльцо, Киш, утирая со лба пот и со смущением почесывая в затылке, сказал:
— Эх, баба, баба!..
На подворье стояла серая от долгожития, с низкою крышею изба, где жили давние, родом из-под Дородинска, знакомцы Крашепинпикова, старик и старуха. Случалось, захаживал к ним и жаловался на судьбу, что так сурова к нему Хозяева умели слушать, умели и сказать утешливое слово. Они и теперь не удивились, когда Сафьян, зайдя в избу, попросил помочь бабе, с которою стряслось несчастье. Засуетились, велели занести бабу, положить болезную на деревянную, под жестким суконным покрывалом, кровать. Потом старик отправил Сафьяна на Торжок купить гусиного жиру: От ожогов подсобит. Случается, продают. У тебя денежка-то есть, паря?..
Отыскал Сафьян денежку — сходил в артель, сказал, что надобна помощь несчастной. Не отказали мужики, поделились, кто чем мог… С тех пор Сафьян через вечер стал наведываться к своим знакомцам. Благо, нынче работала артель близко от поселка, в полутора верстах. Перевели ее на уклад ку насыпи
Приходил Сафьян в избу к знакомцам, говорил со стариками, а сам все глядел в ту сторону, где лежала женщина, и мысли в голове были разные, а пуще того жалость к несчаст ной. Старики вздыхали, уж больно обгорела, живого места не сыщешь, станет ли жить, нет ли?.. Станет, сказал Сафьян, и сам удивился злости, что прозвучала в голосе, неловко сделалось перед стариками, совестно… Но те, слава богу, не заметили его душевного состояния, ушли. Сафьян, помедлив, мягко ступая, очутился в том углу, где лежала женщина, наклонился, долго смотрел, с удивлением отмечая в чертах лица что-то знакомое, родное. Смутившись, сказал негромко: