Бег по краю
Шрифт:
– Ну, как? Полегчало? Я не думала, что ты такой впечатлительный! – и засмеялась хрустальным смехом, точно зазвенела стеклянная люстра с висюльками, раскачанная сильным сквозняком.
– Это спазмы от духоты, у меня бывает, вегето-сосудистая дистония, – буркнул он, придавленный её телом, напрягаясь стальной струной от непостижимости происходящего.
Всё произошло так быстро и так просто. Прежде чем он успел подумать, что перед ним доселе незнакомая и жизненно необходимая задача, руки девушки беспечно и непринуждённо скользнули по нему, словно играя гамму на клавишах рояля, пробежали по его рёбрам и порхнули вниз, беря аккорд.
Он позволил своему телу соскользнуть с её тела и, устало вытянувшись рядом с ней, подумал, что он отдыхает после многомесячного бегства от себя и матери. Потом они целовались, гладили и ощупывали друг друга. Присасывался к её податливой коже, пившейся, как сметана. Губы девушки ночной бабочкой тыкались и плутали по его телу, руки и ноги обвивались удавом вокруг него, змеиный язычок исследовал пещеру его рта, переползая через валуны зубов. Это была длительная и восхитительная своей новизной пантомима ласк.
Вдруг Гриша вспомнил, что не позднее десяти должен быть дома, испуганно вскочил, как после ночного сна, разбуженный трезвоном будильника, не понимая, где он и что с ним, и начал, щурясь, озираться вокруг и растерянно шарить руками по полу в поисках очков. Нащупав очки, водрузил их на нос и стал судорожно подбирать разбросанную одежду. Мария стояла рядом, смотрела участливо, комкая рукой ворот наброшенного махрового халатика. В дверях на прощание поцеловала его в щёчку, не в губы, – как будто провожала его каждый день и как это делала ежедневно мама.
Он вышел в набухший мартовской влагой ночной город, блаженно улыбаясь и жадно затягивая в лёгкие вкусный весенний воздух, – тут же ступил в огромную лужу, растёкшуюся у подъезда и подёрнутую тонким хрустнувшим под ногой ледком, чувствуя, как студёная вода пропитывает его старенький разношенный ботинок, и подумал, что жизнь всё-таки удивительная штука, если в один миг всё меняет, будто виртуоз-иллюзионист. Прыгая по лужам и разбрасывая во все стороны хрустальные брызги, летел по улице на вырастающих за спиной крыльях, не замечая коченеющих ног и торопясь успеть вовремя домой, радуясь той невесомости и беззаботности отношений, в которые он вступил, как в тёплую летнюю воду.
81
Однако скоро ему стало ясно, что та тёплая летняя вода ушла в грунт обыденности и стала похожа на глину, которая налипала на ботинки – и они становились с каждым шагом всё тяжелее.
Они теперь встречались с Машей два-три раза в неделю у неё на съёмной квартире. И скоро он понял, что не мыслит своей жизни без неё. Он воспринимал её теперь не как чужую девушку, подарившую ему радость физической любви, но и как девушку, к которой он может прийти и попытаться рассказать прожитый день. Это было для него открытием, что незнакомый ему человек, совсем не того типа, что вызывал в нём сбивающееся дыхание, становится вдруг родным, грелкой, сливной трубой, подкармливающим раствором, заменившим пресную водопроводную воду. И всё же он продолжал относиться к ней с настороженностью, будто часть души так и осталась онемелой, как отлёжанная рука, вроде бы и на месте, а не ощущаешь. Уж как-то у них всё скоропалительно и странно произошло, хотя он был ей очень благодарен не только за то, что она вывела его из невинности, но и за то, что смогла развеять тёмный морок последних месяцев, застилающий солнечный свет, словно дым от горящих торфяников.
Меньше всего он был способен простить ей то, что многое из того, что он ей рассказывал, она почти никогда не слушала или выслушивала как-то мимоходом. Начинала намётывать очередные джинсы, прокладывая иголкой аккуратные ровные белые стежки, похожие на отпечатки следов на мокром песке, и Гриша всегда удивлялся тому, что у такой непредсказуемой женщины могут быть такие ровные стежки. Или начинала подпиливать и полировать свои ногти, частенько обкусанные, как у ребёнка, с тёмной каёмкой под ними, как он потом понял, после работы в выходные у мамы в деревне. Или начинала что-нибудь готовить: например, садилась в кресло, ставила на пол кастрюльку и резала туда привезённые из деревни яблоки, чтобы сварить варенье. Ещё больше его злило то, что как только он замолкал, она тут же начинала щебетать о чём-нибудь другом: о дне рождения тётки в деревне, о подружке, у которой нашли гепатит, о замшевой сумочке, что она присмотрела в магазине. Даже, когда он принимался ей подробно рассказывать о кактусах, через которые они познакомились, она могла его перебить и начать вспоминать какую-нибудь предпоследнюю серию очередной мыльной оперы.
И всё же теперь он постоянно думал об этой девушке… Словно он поднимался по берегу реки вверх по течению, уходил вроде бы далеко, а потом ступал в тёплую воду, расслабившись, отдавался ей, пытаясь продолжать двигаться вверх, делая сильные, размеренные движения уже без сбивающегося дыхания, но со смирением видел, что плывёт он задом вниз по реке: он мог только замедлить своё движение вниз, но всё равно рано или поздно его неминуемо выносило течением в то место, откуда он начал свой путь. Девушка стала истоком пути.
Его начало мучить то, что Мария не представлена матери. Он по-прежнему встречался с ней тайно от мамы, но он не привык и не умел врать. А тут он был вынужден всё время выдумывать какую-нибудь причину. Это было сделать не так легко. Близких друзей у него не водилось. Оставалась только библиотека. Он не мог попросить Машу не звонить ему домой, но так как любой звонок, который был адресован ему, вызывал у мамы вопрос «Кто это?», то ему было сложно говорить с этой девушкой. Приходилось отвечать ей односложно, боясь выдать себя. Маме он говорил всегда, что трезвонил сокурсник, скажем, уточнял расписание занятий. Ему казалась, что мама видела, как краснели мочки его ушей и ознобный холодок сползал по спине вниз. Интересно, как бы она отреагировала, узнав, что это не просто знакомая девушка и даже не его девушка, а его женщина. Страшно представить! Он сидит, склонившись над письменным столом, и готовится к экзаменам, которых боится не потому, что ничего не знает и не понимает, а потому что привык получать только отличные оценки и не хочет огорчать маму. В голову ничего не лезет, мысли всё время виляют, как велосипед, наскочивший на кочку, и снова, и снова возвращаются к девушке, которую он не решается назвать любимой, но которая прочно поселилась в его жизни и исчезновение которой просто страшно и невозможно теперь представить...
Он был почти уверен, что Мария не понравится матери уже тем, что у неё нет образования и жилья в городе. Впрочем, мама тоже когда-то жила в общаге, можно будет ей напомнить об этом. Хуже всего было то, что Маша и не собиралась больше учиться:
– А зачем? Чтобы на рынке носками торговать? На зарплату ИТР всё равно не проживёшь.
«Так-то оно так, но как же без образования?..» – думал Гриша.
Куда девалась та пора, когда он брёл по щиколотку в луже из-под натаявшего снега и чувствовал себя, будто за штурвалом ледокола, бороздящего Ледовитый океан? Льдины расступались перед ним, громоздясь друг на дружку и открывая под собой беспросветную глубину. Теперь за его спиной стояла женщина в чёрных очках, клоунских штанах и огненном парике с именем «Ревность». Приходила она всегда внезапно, вкрадчиво обнимала за плечи, поворачивала к себе лицом и пристально смотрела в его глаза, рождая смутное беспокойство. Он вспоминал первое бесстыдное Машино прикосновение, которым она в их первую встречу так сказочно возбудила его – и думал о том, что для неё этот жест был обыденный и привычный. Это было нестерпимо. Ревность забиралась в него, будто крыса в спартанской казни, потихоньку выгрызая всё внутри. Он представлял, как Мария, кокетливо улыбаясь, ловко и бережно, опоясывает бёдра мужчин сантиметровой лентой, чтобы снять с них мерку, – и скрипел зубами, чтобы не застонать. Это было непереносимо.
Однажды, когда она отказалась от встречи с ним, сославшись на срочные заказы, он целую неделю каждый вечер приходил к ней во двор, садился на лавочку в глубине двора, скрытую под тополями, обложенными пухом, с которой был виден её подъезд, и сидел там, наблюдая за качанием двери – будто открывал и закрывал книгу, пробежав очередной абзац или страницу. Строчки были серы, написаны посредственностью, сюжет не захватывал, но чувство, сродни тому, что было у школьника, который получил от учителя список книг, которые он должен прочесть за лето и отразить их содержание в дневнике, не позволяло встать ему и уйти, пока он не дожидался, как Машу проглотит подъезд. Что он хотел увидеть? Одна ли она пройдёт? Не поднимется ли кто к ней позднее? Но как он бы смог тогда отфильтровать её посетителя от соседа по лестничной клетке? Само сидение часами на отсыревшей от частых дождей лавке в ожидании непонятно чего было как весенняя аллергия на майское безудержное цветение и тополиный пух, катавшийся по серому асфальту, словно слепые персидские котята…
82
Он стал плохо спать. Когда умерла Васечка, а за ней и отец, он спал. Спал тяжёлым забытьём, как больной с высокой температурой, когда вся реальность кажется мелкой и несущественной. Он тогда постоянно выныривал из своего беспамятства, в котором не было места снам, оглядывал в растерянности свою комнату – и тут же вспоминал, что они с мамой теперь одни. Ему хотелось тотчас пойти к маме в комнату, обнять её, чувствуя, как её руки прижимают его голову к своей груди и гладят его спутанные со сна волосы. Но он никогда не делал этого, так как просто боялся спугнуть её недолгий сон, понимая, что, скорее всего, у неё бывает бессонница, которую он прочитывал по утрам по её покрасневшим глазам и сбившейся пыльной паутине морщин, лежащей под веками, точно на поверхности застывшего, отливающего синевой мелкого озерца. Теперь он тоже перестал спать. Ворочался с боку на бок, взбивал, будто тесто, подушку, но она тут же опадала под тяжестью его головы, словно резиновая с дыркой в боку, и становилась твёрдой, как матрас. Лёгкое одеяло давило и душило его. Тело казалось угловатым и собственные кости вдавливались под тяжестью тела в мясо, причиняя неудобство, кожа зудела… Перед глазами теперь стояла Мария, а не Васечка и папа, но если он всё же, наконец, под утро засыпал, сны теперь хищным коршуном прилетали и парили над ним, будто высматривая добычу. Ему теперь снились и Васечка, и папа, но почему-то почти никогда живые, хотя иногда они оживали: прямо на глазах у него вставали из гроба. Этот сон повторялся не раз и не два, и почти каждый раз он просыпался весь мокрый, будто в гриппозном жару, и думал, что их больше нет – и подушка становилась влажной, и он засовывал её угол в рот, чтобы не услышала мама. А однажды приснилась Васечка, будто она вместо Маши, и так ему с ней хорошо было и никакой настороженности, полное доверие, как две половинки одного яблока… Проснувшись, он испугался тогда ещё больше, чем когда папа и Васечка из гробов вставали и разговаривали с ним. Но и этот его сон повторился, и повторялся ещё и ещё. И если в первый раз он показался ему чудовищным и испугал его, то потом он находил его приятным и даже ждал его и думал, что хорошо бы опять это сновидение повторилось. И он снова, как в детстве, летал во сне, теперь уже вместе с Васечкой. Сестра держала его крепко за руку – так, как когда ей доверяли забрать его из детского сада, и они летели над парком, который был весь в цвету, будто снегом осыпан, над рекой, над лугом в голубых, словно её глаза, незабудках… И сладко пахло жасмином… Утром он чувствовал необыкновенную лёгкость, точно он и вправду оторвался от земли, каждый его суставчик пружинил и он начинал вместо физзарядки репетировать перед зеркалом показанный Машей танец.