Белая книга
Шрифт:
Своей шапки у меня не было. В теплую погоду я ходил с непокрытой головой. Волосы мои, и без того светлые, от солнца стали белыми как лен. А в дождь или в стужу я напяливал дедов треух, сплошь источенный молью и сползавший на лоб так, что меня под ним, можно сказать, и видно не было. Мы с мамой давно уж мудрили, как бы раздобыть денег мне на шапку, да такую, чтоб по голове. Тогда бы мы на янов день отправились в гости к тетке, там много ребятишек, и сыру будет вдоволь.
— А ты бы у дяди попросил. Он тебе гривенник и подарит. Да и у меня восемь копеек есть. Да бабушка сколько-нибудь подкинет.
Просить?! Ни за что. Лучше в гости не пойду, только бы не просить. Как же это я, будто взрослый, скажу: пожалуйста, дайте мне то и то.
Ну, коли не попрошу, так ничего не выйдет, сказала мама.
Но когда покраснела земляника, мы однажды воскресным утром увидали вокруг пней столько ягод, что мама надумала собрать земляники да продать каким-нибудь господам. Вот и деньги. Сказано — сделано, мы ретиво взялись за работу. В полдень большой желтый кувшин был полнехонек. Мама пообедала и пошла, а я сразу же принялся поджидать ее, как только она скрылась из виду, и очень встревожился, когда к полднику она не воротилась. А сама сказала: сбегаю на мельницу, получу деньги — и назад, чтобы тут же успеть еще сбегать в лавку при корчме и купить самую красивую шапку. «Наверно, на обратном пути она свернула на большак — купит в лавке шапку и принесет, она же знает, какая мне впору».
Начало темнить. Я шаг за шагом потихоньку побрел к большаку — не мог больше усидеть дома.
Но неподалеку от Декшней, у зарослей можжевельника, я все же остановился. Уж очень там было темно. Чудилось — вот по обе стороны тропинки в кустах залегли волки, точат зубы. Я не двигался с места, словно гвоздями прибитый. Вперед идти страшно, а назад и того хуже, кажется — только повернись спиной — волки сзади набросятся.
Наконец-то! Вот она идет, моя мама! Я мигом забываю про волков и про темноту и лечу ей навстречу,
— С шапкой? — издали кричу.
Мама только руками развела.
Я заглянул в кувшин — порожний. Спрашиваю:
— Продала ягоды?
— Продала, — ответила мама и примолкла.
Но потом она мне все как есть рассказала, будто взрослому человеку.
— Не вышло у нас с шапкой-то. По дороге я заходила в лавку, справлялась. Дешевле четвертака у них шапок нету. А с ягодами тоже все не так обернулось, как задумали. На мельнице не взяли. Я пошла в Кистеры, а там хозяйки дома нет. Сыновья прихватили из кувшина по горсти, съели, говорят — недозрела. Пошла я опять на мельницу — возьмите, прошу. «Сколько там у тебя кружек?» — спрашивают. «Дома, — говорю, — мерили, было пять». «Да, видно, дорогой кружку съела, — говорят. — Отдай по три копейки». Я и пошла. «Ну ладно, четыре копейки! — мельничиха выбежала, ведьма этакая, кричит вслед. — Ну и соли их, раз не отдаешь». Я и слушать не стала, потопала в Буйвиди. Это, правда, еще версты три за мельницей, ну да ведь так далеко зашла, пройдусь еще маленько. Куда же ягоду девать! Самим съесть — опять же ни с чем останешься. В Буйвидах хозяйке как раз ягоды понадобились. Будто на зов пришла. А то, говорит, нынче никто ягод не носит. Но и она больше четырех копеек не дает. Ну, нечего делать, отдам. Может, лавочник пятачок-то сбавит. А тут опять беда. Пока шла, ягоды утряслись, да и молодые барчуки и Кистерах прихватили, — как стали морить, а пятая кружка недомер, хозяева меня обманщицей обозвали. Эх, думаю, нашли обманщицу: кабы сами так обманывали, как я, так язык бы не повернулся меня корить. Дали мне за пятую неполную кружку тонехонький ломтик пеклеванного хлеба с маслицем. Я его жую, а у самой, вот ей-богу, слезы катятся. А не брать или попрекнуть робею. По тропке, которая теперь в сумерках казалась светлой и гладкой, мы брели понуро сгорбившись. Мы тащили на себе нелегкое бремя невзгод.
В НОЧНОМ
Вовсе не каждый день мы, ребята, могли увязаться за взрослыми в ночное. Наутро они поднимались спозаранку, и нам пришлось бы одним без толку торчать в шалаше. В субботний вечер дело другое: впереди целый день чудесного отдыха, поэтому в субботу мы с хозяйским Янкой не раз попадали в этот рай. Вы только представьте: солнце зашло. Вечер золотисто-зеленый, теплый. Лишь на луга кое-где пали лоскутья тумана и от травы тянет сырой прохладой. А мы с Янкой высоко над землей едем верхом да посвистываем. Мы взрослые парни, мы скачем в ночное! Окрест то тут, то там слышится ауканье — звонкие и хриплые голоса. Мы откликаемся. Леса и рощи относят наши возгласы далеко-далеко.
Доедем до места, соскользнем по лошадиному боку наземь и стреножим своих коней. А уж потом снимем недоуздки да разом хлестанем поводом. Кони вздрогнут и вприскочку кинутся прочь, только земля загудит… Ну вот, мы и в ночном.
Вокруг всего конского выгона тянется жердяная изгородь. Можно не бояться, что лошади куда-нибудь забредут, да и про конокрадов в округе не слыхали. Потому-то забот в ночном немного, зато удовольствий не счесть. Поглядели бы, какую мы затевали игру! Кошачий поединок! Янке и мне накидывали на голову по недоуздку, мы закусывали ремешок, и взрослые связывали наши поводья. А мы — на четвереньки и ну тянуть каждый в свою сторону. Ох, и тужились мы, покуда один другого перетянет, однако держались до последнего. Уцепишься за траву обеими руками, а она с глухим хрупом вырывается из земли, а ты пыхтишь и снова ухватываешься за траву, и упираешься изо всех сил. Со стороны глянуть — до чего потешное зрелище! Ну, а если противники взрослые и силами равны, то-то картина! На миг они вроде ослабят поводья, а потом как рванут в стороны, только головы трясутся, но ни тот, ни другой не могут перетянуть друг дружку ни на вершок и опять, глядишь, ползают на четвереньках да траву царапают по-кошачьи.
Шалаш стоял на пригорке, откуда весь большой выгон был как на ладони. Перед шалашом, шагах в пяти, жгли костер. Не столько ради тепла, сколько ради того, чтобы дымом отгонять от шалаша комаров. Ох уж эти комары, с ними в ночном велась жесточайшая война.
Мы с Янкой взошли на пригорок и стали собирать сучья для костра. Лес тут вырубили недавно. Повсюду вокруг нас, как огромные медведи, лежали пни. Коряг, хвороста, сухих щепок валялось в избытке: ходи собирай.
Набрали мы вдоволь сушняка, и тогда Янка, у которого всегда водились спички, принес из шалаша пук соломы, присел на корточки и подпустил огоньку. Солома мигом вспыхнула, и пламя взметнулось вверх, словно бледный лист ириса, длинный, изогнутый. Тут мы начали подкидывать щепки, сперва мелкие, потом покрупнее, а потом и сухие ветки. Костер разгорелся.
— Ура! — закричали мы.
Парни в Кикерах отозвались.
И с других хуторов доходили дальние возгласы. Там и сям в округе вспыхивали яркие огни, будто кто-то деньги сушил, как черт в сказке. Где-то трубил рог, такие у нас делали из березовой или ольховой коры. Тру-ру, тру-ру, тру-ру-ру-ру!
Пламя все росло. Сумрак вокруг костра загустел до черноты, хотя в эту пору на северном краю неба еще не гасла заря. Дров нам показалось мало, мы стали рубить ветки можжевельника и наваливать их сверху на огонь. Вот это был треск так треск! Будто лопались сотни чугунков. Молодые батраки, те, кто уже уснул в шалаше, поднимали головы и что-то бурчали спросонья. Белый дым взвивался высоко в воздух. Мы тянули к нему руки, будто хотели схватить его, удержать. Но тут сквозь темную зелень хвои пробились языки пламени. С ревом взлетали они вместе с дымом, вскидывая снопы ярких искр. Теперь у нас было полное небо собственных звезд. А как они плясали, как вились несметным роем, словно пчелы.
— Где же наши кони? — спохватился Янка.
И впрямь, где они? Взрослые понадеялись на нас, потому-то и спят так спокойно.
Мы отошли в сторону от громко трещавшего костра и прислушались. Ничего не слыхать! Отходить далеко мы боялись. Янка негромко позвал:
— Кось-косъ-кось!
Невдалеке тихонько заржал конь.
— Тут они, тут! — обрадовались мы и пошли к шалашу.
Было уже, верно, за полночь, когда мы приткнулись рядом со спящими. Но сон не шел, глаза следили за потухающим костром, уши чутко прислушивались к песенке каждого комара, приближался он или улетал восвояси. Хи-и-и-и-и! — тоненько выводил комар, а потом подлещивался: ззять, ззять-ззять! Но стоило ему где-нибудь примоститься да испить кровушки, как он, будто пьяница во хмелю, распухший, тяжелый, тащился прочь, выписывая вензеля, и злобно сипел: сссвинство!
Я слышал, как рядом храпят. Янка задышал мерно, глубоко. Я поднял голову. От костра остались одни пылающие угли. Но почему-то ночь теперь такая светлая, зеленая. Раскроешь глаза пошире и разглядишь спящих. Вон у дедушки трубка во рту. Он с ней не расстается даже во сне. И мне пора бы уснуть. А сна все нет. И все ж… закрываю глаза…
По небу снуют красные звездочки. Я вижу их сквозь смеженные веки. И вроде бы скачу верхом. Гнедко бежит не по дорожке, а во весь опор мчит в небо, прямо на рой звезд. Потом я отделяюсь от его хребта и лечу, легкий, как перышко, все выше, все дальше, пока не начинаю обретать вес. Потом легко падаю наземь.
Хи-и-и-и! Ззять-ззять! — зазудели комары, но тут же смолкли. Я повернулся на другой бок, и сон обнял меня.
ЯНОВ ДЕНЬ
Чудесный это был вечер, и уж вовсе чудесной была ночь. На всех пригорках сверкали огни, по всей округе звенели песни, громко трубили берестяные рога. Мы отыскали старое ведерко из-под дегтя, набили его берестой, приколотили гвоздями к концу длинного шеста и потащили на взгорок. Бересту в ведерке мы подожгли, а шест поставили стоймя и привязали к колу, который вбили там загодя. Береста горела, потрескивала, заляпанное дегтем ведерко накалилось и тоже зажглось. Пламя разгоралось все ярче. Деготь таял, ронял наземь крупные капли, и они, падая, полыхали синим огнем и стрекотали, как сверчки.