Беломорско-Балтийский канал имени Сталина
Шрифт:
Отец — в юности рослый детина с неугомонной кровью хасида — славился на всю окрестность своими буйством и силой. Его богатырскому сложению завидовали втихомолку хилые еврейские юноши из соседних местечек. Они перестали ему завидовать лишь тогда, когда прошел призыв и все они остались дома, а его без осмотра, одобрительно хлопнув по плечу, приемочная комиссия угнала в солдаты. Благодаря своему саженному росту тургельский еврей был с места определен в гренадеры. Царская казарма быстро вышибла из него необузданное буйство юности. Непокорного «жида» били смертным боем, выколачивали из него крутой нрав розгами, смоченными в соленой воде.
Отслужив свой срок и раз навсегда потеряв всякий вкус к отечеству, демобилизованный гренадер надумал было рвануться в далекую манящую Америку, обетованную землю всех неудачников. Но шифскарта стоила денег, а денег не было. Раньше чем удалось скопить их, посыпались дети. Год от года в избе становилось теснее.
Отец, перепробовав все профессии, на старости взялся торговать скотом. От пятницы до пятницы он рыскал по деревням, уговаривал упрямых, несловоохотливых мужиков, набавлял по гривеннику, уходил, возвращался, божился, чтобы обмануть за полтинник, клялся жизнью жены и детей, призывая на их голову самые замысловатые несчастья. Если бы в мире существовала справедливость, бедные жена и дети должны были бы по крайней мере раз в день умирать в страшных мучениях. Но если бы в мире существовала справедливость, жена и дети нищего еврея из Тургелей имели бы каждый день обед и ужин. Справедливости в мире не было. Барыша, заработанного хрипом, божбой, заковыристыми клятвами, ударами «по рукам», от которых пухла ладонь, нехватало на хлеб и селедку. Тогда отец занялся делом, совсем уже не подходящим для бедного еврея: он стал пить.
Он пил сначала по деревенским ярмаркам, «вспрыскивая» с крестьянами доведенную до конца сделку. За кривым трактирным столом, покрытым скользкой клеенкой, они пропивали вместе — обсчитанный крестьянин и еврей-покупатель — один выручку за последнюю корову, другой — свои трудные грошовые барыши. Хмельной еврей становился задиристым и свирепым. Он возвращался домой, пропахший навозом и водкой, с бородой набекрень, с глазами, налитыми кровью. Жена шарахалась от него в угол, и дети загораживали ее гурьбой, с жадной ненавистью следя за каждым движением папаши. Он редко валился спать, не перебив последних щербатых горшков, не избив до полусмерти жены, не искалечив пытающихся заступиться за нее детей.
Однажды — было это осенью — после очередного избиения у матери горлом кинулась кровь. Старшая шестнадцатилетняя дочь Надя отравилась в эту ночь стрихнином, припасенным для крыс, и умерла в конвульсиях. Когда семья собралась отсиживать по покойнице «шиве», оказалось, что нехватает четырнадцатилетнего сына. Соседи видели, как мальчик в одном картузе выбежал на улицу. Домой он больше не вернулся.
…По железной дороге ходят поезда. В поездах на скамейках ездят пассажиры. У вагонов есть еще ступеньки и буфера.
Беспризорничал в Витебске. Чужой городок, без родных и знакомых показался пустым и враждебным. Бродил по городу без гроша в кармане; без угла, с непристойным аппетитом, готовым удовлетвориться хорошей буханкой хлеба, но сейчас же, не откладывая. Попадалась случайная работа по найму. 1916 год — постоянная работа на фабрике Даненберга и первое участие в рабочем движении. К концу года — призыв.
Война, проходившая до сих пор мимо колоннами марширующих солдат, костылями человеческих обрубков, оравами беженцев, приторным запахом йодоформа, в один день изменила маршрут и стеной выросла поперек дороги. Во дворе воинского начальника выстроенные в ряд призывники ждут вызова. Через открытое окно видна очередь голых парней. Шустрый фельдфебель с ловкостью заправского столяра отводит каждого к стене и измеряет рост.
«Снимают мерку для гроба!»
Нет, шутишь!
Пока не дошла очередь — тихонько со двора воинского начальника в ворота, потом в переулок, потом в другой, бе-е-гом!
На фабрику к Даненбергу не вернулся: дезертир. Да и в Витебске оставаться не особенно безопасно.
Можно жить и не всплывая на поверхность. Внутри громадной государственной махины, как нелегальные пассажиры в трюме гигантского парохода, — люди, десятки, сотни, тысячи людей, раз-навсегда поссорившись с законом. Общество в обществе. Дезертиры, уголовники, жулье. Дорога к нормальному заработку закрыта. Желудок работает не переставая. У воров — организация, коллектив, круговая порука. Тем легко. В одиночку не проживешь.
Так рос, так жил человек. У человека не было имени. Старое потеряно вместе с воинскими бумагами. Новое не закреплено еще нигде.
Человек, о котором идет речь, мог называться сегодня Абрам Роттенберг, мог называться Ковалев, мог называться Волков. Но у человека была воля, была неукротимая жажда лучшего, большого, не похожего на пережитое. И был еще 1917 год, поднявший из низин сотни и тысячи безымянных.
Когда в 1932 году человек, о котором идет речь, прибыл на Беломорстрой, чекисты, ожидавшие его на вокзале, подняли руки к козырькам: это был помнач ГУЛАГа ОГПУ — чекист Семен Фирин.
В мутном приливе Февральской революции он не сразу нашел свой фарватер. При вести о революции, купив на последние деньги билет, он примчался в Питер. Столица звенела музыкой в честь «великой, бескровной». Свобода ударила в юношескую голову, как непривычное вино, невзирая на сомнительную марку. Первого марта восемнадцатилетний дезертир вынырнул на декретированной новым правительством добровольной явке дезертиров.
Отправили в полк. Служба в «демократической» армии пришлась не по нутру. Через месяц дезертировал в Москву. Явился в совет солдатских депутатов. Первая политическая закалка: агитатор-пропагандист по выборам в городскую думу. Затем — лагерь на Ходынке, оттуда — на фронт, третья особая дивизия. Месяц спустя был уже членом полкового комитета. В октябрьские дни делегирован на дивизионный съезд, затем на съезд 2-го Сибирского корпуса XII армии. Переизбирали корпусный комитет. Старый — весь из эсеров. Невдалеке от станции Аигат, на полуразрушенной фабрике, сизой от табачного дыма, двое суток подряд шел съезд. Делегаты приехали с твердой программой: скорее по домам. Голосовали за «большаков». Председатель нового комитета — Фирин и латыш, стрелок Мартин Скудри — два политграмотея. Поехали в Рамоцкое принимать дела от старого комитета. Не сдают. Отобрали силой: круглая печать — и все как полагается.
В первый же день — делегацией втроем к командиру корпуса генералу Махрову. «Без доклада не входить». Вошли. Генерал, ясно, махровый, смотрит волком, видно, как голого, только ради приличия прикрылся улыбочкой: «Будьте любезны, присядьте». — «Благодарствуем, сидели, хватит. Ознакомьте нас с положением на фронте». — «Пожалуйста». Штабной офицерик в аксельбантах читает доклад: одни иностранные слова да технические военные термины — не понять ни бельмеса. Офицеры любезно улыбаются: «Какие будут у товарищей вопросы?» Фирин: «Сколько у вас тут легковых машин?» — «Позвольте, я не вижу, какое это имеет отношение…» — «Отношение имеет такое, что все легковые машины отошлете в распоряжение комитета. Понятно? А в этих делах разберемся попозже».
Разобрались. Но сначала приходилось туго. Офицеры, как один, в сговоре. Корпус заражен эсеровщиной. Спаивают целые части, уговаривают открыть фронт. Помаленьку все же прибрали к рукам. Пришлось учиться с азов. Учились разбираться в карте, пользоваться шифром, читать телеграфную ленту. Выучились, сами того не зная, совсем другому, самому трудному — быть большевиками.
Но военные знания пригодились. На Литве, в море белогвардейщины, ходят подводными лодками крестьянские партизанские отряды. Зимой восемнадцатого года попал в родные края. Сколотил отряд человек двести: литовские батраки, виленские комсомольцы, рабочие, горсть немецких солдат-спартаковцев, два пулемета, ящик гранат, тридцать винтовок. Постыдные мальчишеские двадцать лет прикрыл окладистой черной бородой.
Длинные переходы в дождь и в стужу по непроходимым литовским лесам. Отогревались у подожженных барских усадеб. Усадьбы, невзирая на слякоть, горели с треском, на зависть уцелевшим соседям. На дверях костелов усатые войты расклеивали печатное извещение: «…считать объявленным вне закона…» Извещение к весне пожелтело и выцвело.
Борьба шла молчаливая, деловая, без орудийного шума, без окопной трескотни, каждый патрон — валюта. Посылали пулю, будто вколачивали гвоздь, — без промаха. Со всех сторон — кольцо: полк «белого волка» из местных помещиков, вооруженных до зубов, немецкие солдаты из разложившейся X армии — кондотьеры. Пощады не давали, но и не просили. Владека Войцеховского, виленского рабочего, партизана, попавшего в лапы «белому волку», по предложению пагирского ксендза сожгли живьем, привязав к дереву, как Тараса Бульбу.