ЖАНРЫ

Беломорско-Балтийский канал имени Сталина
Шрифт:

Карикатура "Перековки"

Так склонны расценивать преступление инженера Кирсанова многие из покрывавших его своим молчанием инженеры. Признать, что инженер Кирсанов нарочно вводил в заблуждение руководство, нарочно переправил на Московский канал необходимую для окончания работ квалифицированную рабсилу, палатки и инструмент, чтобы оголить строительство и сорвать его выполнение, признать, что Кирсанов нарочно остался после освобождения работать на Беломорстрое в качестве вольнонаемного, чтобы продолжать разлаживать и вредить строительству, — это означало бы признать самих себя причастными к новому вредительству.

«Многие инженеры, — говорит инженер Вяземский, — туфтили не потому, что хотели сознательно итти на преступление, а из желания выслужиться перед начальством. Вместо того чтобы сказать, что выполнить данную работу в такой-то срок им кажется невозможным, они заявляли: „рады стараться“.

Например начальник одного лагпункта Голенчик и прораб Карякин сильно занимались туфтой. Чекист, руководивший седьмым отделением, был безупречен, но иногда слишком им доверял. Работали они на шлюзе № 15. Оба были заключенными. Голенчик попал за растрату студенческой кассы взаимопомощи и был приговорен к десяти годам, Карякин сидел как каэр. Оба они — люди с головой. Дело их шло неплохо. Они построили городок и дизельную установку. Со стороны руководства к ним установилось доверие.

С середины лета 1932 года в связи с уплотнением работ им, как и всем остальным, стало гораздо труднее. Сперва они работали честно, затем стали отставать. Они не хотели показать себя перед начальством в плохом свете и стали выбирать кубатуру полегче, например землю, а не скалу. Все это естественно оттягивало работы, и осенью у них получилось большое отставание. Тогда они стали преуменьшать остатки работы. Фиктивный процент выполнения рос, и получилось, как будто по плану работы закончены, на самом же деле выросла порядочная задолженность примерно в 20 тысяч кубометров скалы. К ноябрьской годовщине Голенчик и Карякин за „хорошие“ показатели были освобождены.

Дальше случилось то, чего они никак не ожидали. ОГПУ проверяет сделанную работу. Голенчик и Карякин не захотели пойти на попятную и не перестали показывать преуменьшенные остатки. Они призвали на помощь топографа Капрофчука и стали на него воздействовать, чтобы тот подчистил кое-что в расчетах. Давлением и угрозами они добились своего: Капрофчук изменил одну нивелировочную цифру. В результате остаток в 20 тысяч кубометров удалось смазать, и дело было представлено так, будто канал выбран уже до проектной глубины, в действительности же он был на 36 сантиметров мельче. Технически это преступление не воспрепятствовало бы навигации. Согласно проектной глубине под килем имеется запас 60 сантиметров. На отрезке Голенчика и Карякина запас под килем получался на 36 сантиметров меньше, но и при 24 сантиметрах судно дна не коснется. В случае если бы руководство вздумало проверять, легко было сослаться на нивелировочную ошибку…»

Туфтой занимались и рядовые заключенные.

«У нас имелись случаи, — говорит инженер Полетаев, — когда бригаде, вовсе не вышедшей на работу, приписывалась определенная выработка».

Это была опасная болезнь. Создавалась круговая порука. Прораб покрывал десятника. Десятник перемигивался с бригадиром. Бригадир только посмеивался, когда каналоармеец сообщал ему ложные цифры. Десятник делал обмер поставленным тумбочкам, потом эти же тумбочки срезали и ставили на другое место. С шестого отделения поступали плохие сводки.

В Тунгуде туфтили

…Уже четыре месяца Костюков на канале, но вставать ему каждый раз трудно. Неспокойно! Все ему в неохоту. Хорошо уркам. Вор для вора, как брат для брата. Есть бригады из одних воров, из отчаянного люда. Они не берут к себе «чужих». Да Костюков к ним бы и не пошел. Он чистый крестьянин. Ему даже обидно от этого смешения. Не пришелся Костюков и к пятилетникам. Подозрительный народ — кулаки. В бригаду не сразу возьмут. И как многие новенькие, Костюков попал к десятнику Паруге. У Паруги, маленького, разговорчивого, бровастого, бывшего трактирщика, собрались — кто где не ужился. Паруга брал всех.

— Из них, товарищ прораб, я вам ударников образую. Из каждого стакана можно при случае чай пить, — говорил Паруга, заискивающе улыбаясь.

Костюков закрыл глаза. Вероятно, в деревне сейчас бабы тоже повставали. Затопили печи. Или, может быть, на печи еще греются? Дали, моей-то трудодни? — спохватывался он. Но тотчас представление о своем теперешнем положении врезается неотвязной и горькой обидой. Ну, брал не раз самовольно с колхозного поля снопы. Какая же это кража! Ведь у своих брал!

Тешит себя Костюков. Он почти уверился сам, что всегда был верным, колхозным тружеником. Он уже забыл, как говорил приятелям втихомолку:

— Их взяла — в колхоз нас запрячь. Поглядим, кто повезет колхозы-то. Развалятся. Дай срок…

Он никогда не сказал бы о себе, что украл у колхозников хлеб.

Зло и стыд палят жизнь Костюкову. Признаваться было стыдно. Когда его спрашивали в лагере:

— За что угостили, парень? Костюков мрачнел:

— Так, ни за что. Сбавить едоков колхозам на зиму.

— А… по августовскому закону… Ну ладно, вались…

На себя Костюков был зол из-за своей дури. Зря порубал судьбу. С какой же причины? Был обыкновенный крестьянин, не кулак и не зажиточный. Теперь бы только жить в колхозе. Чего еще надо? Работай по-честному и получай свое. Милый дом. Утешенье. А тут — трущоба, чужая даль!

— Ну, ты, глина смоленская, — дергает кто-то Костюкова за ногу. — Размечтался. Дожидаешься бабы. Она тесто ставит.

Общий хохот раздался у него над ухом. И Костюков вскочил на ноги взъерошенный. Кинулся к огню.

— Братцы, — взмолился он тотчас. — Товарищи, что же это, украли мои валенки и положили сгорелые. Как же я на работу теперь пойду? Ведь других валенок мне сегодня не выдадут?!

— Пойдешь, — уверенно ответил Паруга. — Обмотаешься и пойдешь. Что же мне терять из-за тебя проценты!

Карикатуры появились даже в лесу

Процент — это слово, как нательная рубаха, было понятно Костюкову. Знал: выполни процент — отворится тебе все. И в ларек пропуск дадут, и билетик в кино, и свидание с родными. За большой процент дни засчитывались — три за пять.

Костюков глядел с завистью, как дружно и с охотой, непонятной ему, возвращается с работы бригада «Каналоармеец». Поют песни. В бараке у них чисто, прибраны постели. Работают, как звери, а лицом гладкие. Будь теперь Костюков дома, он в колхозе так бы работал. Показал, как может рвануть. Он бы бросил старую дурь.

Захотел и Костюков попробовать жить тоже с улыбкой. Нет, не выходит. Зашел однажды в читальню, поворошил газеты. Слова какие-то жесткие, все против шерсти. Костюков хотел бы видеть вокруг запустенье, печаль. Его злит, что он не видит этого. Он старается отвернуться от тех, кто идет на занятия в кружки или на лекцию. В свободное время он валяется на койке, закрывая уши подушкой, чтобы не слушать радио. Он бы сломал эту машинку, да за это влетит крепко. И хочется Костюкову глядеть в поле, в тоску свою, на облака, которые идут и идут по небу, как им вздумается.

Поделиться с друзьями: