Белосток — Москва
Шрифт:
Время шло, наступил 1946 год, все более реальными становились слухи о скорой репатриации бывших польских граждан. Мы уже знали, что не сможем ею воспользоваться, и в один из дней мама решила наведаться в польское посольство в надежде получить какие-нибудь сведения о моем кузене Романе Швизгольде, о котором мы ничего не знали с момента начала войны и который, по маминым предположениям, мог числиться в одном из репатриационных списков в посольстве. Спустя несколько часов мама вернулась сияя — результаты ее похода превзошли все ожидания: Роман не только числился в списке, но был уже вместе с женой в Москве — как инженер, специалист, нужный польской экономике, он подлежал репатриации в первую очередь. Для этого его вызвали из Самарканда в Москву и теперь оформляли документы. Мы связались с ними в тот же день и все четверо были на седьмом небе. В течение нескольких недель, до их отъезда, мы встречались почти ежедневно, без устали делясь воспоминаниями о пережитом и обсуждая планы на будущее. Роман и Берта были сыты социализмом по горло и намеревались при первой же возможности податься из Польши на Запад. Не знаю, как им это удалось, но меньше чем через год они таки эмигрировали в Канаду. А пока, из Варшавы, они писали нам очень часто (переписываться с ними потом мы побоялись, письма с капиталистического Запада грозили крупнейшими неприятностями вплоть до ареста, и мы снова потеряли с ними связь, на этот раз уже навсегда) и в третьем или четвертом письме сообщили нам потрясающую новость: оказалось, что самая младшая мамина сестра, Хелена Райхер (урожденная Бромберг), не погибла, как остальные члены нашей семьи, а спаслась вместе со своей дочуркой Аней, родившейся уже во время войны, в 1940 году.
История их спасения стоит того, чтобы ее рассказать. Муж Хелены, врач Артур Райхер, происходил, что было у евреев величайшей редкостью, из семьи землевладельцев. У них было имение недалеко от Варшавы, я, к сожалению, не помню названия местности. Артур провел детские годы в деревне, потом тоже всегда приезжал туда на летние каникулы, и у него были друзья среди деревенских ребят. Когда в Варшаве евреев начали загонять в гетто, Хелена с Артуром решили не идти туда ни за что, бежали в ту самую деревню, и кто-то из бывших товарищей по детским играм приютил их с грудным ребенком. Там, должно быть, еще тогда не знали, что за подобное гостеприимство немцы карают расстрелом. Увы, в маленькой деревне трудно соблюдать конспирацию, и их счастье длилось недолго. Кто-то на них донес, и однажды утром в избу заявились два гестаповца. Проверили у Хелены с Артуром документы и велели им немедленно следовать за собой. Те сказали, что никуда не пойдут, для их семьи нужно всего три пули и они просят застрелить их на месте. Ошарашенные немцы пошептались, затем вышли в соседнюю комнату и сказали перепуганным хозяевам, что сейчас они уходят, но ровно через два часа вернутся и если застанут еще этих евреев, то казнят как их, так и всю хозяйскую семью.
Делать было нечего. Райхеры от души поблагодарили за оказанную им помощь, собрали вещи, попрощались, отправились прямо на станцию и на пригородном поезде приехали в Варшаву. Было еще не поздно, до комендантского часа оставалось время. Моя тетя Хелена за несколько лет до войны закончила в Варшаве сельскохозяйственный институт, а поскольку агрономия не принадлежала к числу специальностей, популярных среди польских евреев, то тетя была в институте чуть ли не единственной представительницей своей нации и за годы учебы подружилась с несколькими польками и поляками, с которыми поддерживала отношения и потом. И они с Артуром решили попросить пристанища у кого-нибудь из этих друзей. Зашли в дом к одной семье, потом к другой, к третьей… Везде к ним проявляли искреннее сочувствие, предлагали еду, деньги, но никто не решился оставить их у себя ночевать. Все боялись. И вот Райхеры снова очутились на улице. Приближался комендантский час, и у них были на выбор две возможности: идти в гетто к своим или погибнуть. Насчет гетто они уже давно поклялись друг другу, что ноги их там не будет. Оставалось одно: умереть с достоинством, то есть покончить с собой. Хелена решила утопиться, а Артур, который хорошо плавал, сказал, что в последний момент он может испугаться смерти и выплыть, поэтому ему лучше броситься под поезд. Они пошли на железнодорожный мост, расцеловались на прощание, Хелена привязала себе к поясу Аню, Артур у нее на глазах погиб под колесами, после чего она прыгнула в Вислу. Очнулась же наутро в рыбачьей избушке на берегу. Рядом с нею на кровати лежала Аня, тоже живая. Оказалось, что хозяин избушки увидел, как она бросается в воду, прыгнул за ней и вытащил уже почти захлебнувшуюся, без сознания. Хелена поблагодарила его от всего сердца, но добавила, что он зря старался, у нее все равно нету другого выхода, она еврейка и должна умереть.
Рыбак, выслушав ее историю, сказал, что насовсем они с дочкой у него остаться не могут, но пусть пробудут тут несколько дней, а он за это время попытается им помочь. Для начала он попросил указать ему кого-нибудь, к кому можно обратиться за помощью, и Хелена после долгих колебаний дала ему адрес одной из подруг, которая накануне отказала им в приюте. Подруга была потрясена. Да, она струсила, это правда, но ей и в голову не пришло, что, выпроваживая их, она, в сущности, обрекает всех троих на смерть. И теперь она делала все, что в ее силах, чтобы искупить свою вину. Для начала она раздобыла для Хелены самое главное — польский паспорт. И моя тетя из Хелены Райхер превратилась в Анелю Макаревич. Под этой фамилией она не только дождалась конца оккупации, но и дожила до поздней старости, работая агробиологом в Варшавском университете и в Польской академии наук. Умерла она в Варшаве в 1990 году. Ее дочь Анна, которую спасли католические монахини, продержавшие ее до конца войны в монастырском приюте (у нее, в отличие от ее мамы, была семитская внешность, Хелене, вернее Анеле, люди то и дело говорили, что у нее, должно быть, ребенок от еврея; и, если бы не помощь монахинь, неизвестно, чем бы все кончилось) пошла по стопам отца, получила медицинское образование и до сих пор работает в Варшаве врачом.
После этого отступления я возвращаюсь к своей московской жизни. Положение евреев в Советском Союзе ухудшалось с каждым годом. Антисемитизм, которого, как я уже писала, совершенно не было в стране перед войной, возродился и расцвел пышным цветом. Началось это еще в военное время. Отчасти, быть может, потому что люди на оккупированных территориях, видя, что немцы творят с евреями, постепенно проникались убеждениями, что те принадлежат к какой-то неполноценной расе. Или, возможно, Сталин, который, как утверждают многие историки, всегда был антисемитом, но скрывал это по политическим соображениям, тут решил, что может дать себе волю.
При приеме на работу и на учебу для евреев установили какую-то неписаную «процентную норму», причем процент этот становился все ничтожнее. Потом в прессе началась так называемая борьба с космополитизмом. Слово «космополит», которое при этом режиме, проповедовавшем с момента своего возникновения лозунги интернационализма, должно было бы считаться комплиментом («космополит» значит по-гречески «гражданин мира»), приобрело вдруг бранный, унизительный оттенок. Космополит стал синонимом антипатриота, чуть ли не изменника родины, ну и главными космополитами были, разумеется, евреи, которые здесь чужие, прибыли неизвестно откуда (неважно, что сотни лет назад), не любят эту страну и к тому же скрывают свое еврейство. Газеты пестрели сообщениями о том, что фамилии таких разоблаченных «врагов народа», как Троцкий, Каменев, Зиновьев, на самом деле звучали — Бронштейн, Розенфельд, Апфельбаум [4] , а такие-то популярные писатели, художники и другие деятели культуры пользуются псевдонимами вместо своих еврейских фамилий. И эти скрываемые фамилии тут же приводились…
4
Апфельбаум — фамилия матери Григория Зиновьева, настоящая его фамилия — Радомысльский.
Когда я училась на пятом курсе, решением Организации объединенных наций было создано государство Израиль. И кстати, в связи с этим событием я пережила много лет спустя несколько очень приятных минут. Дело было так: услышав по радио, что наконец сбылась мечта моего народа, которую тот лелеял в течении без малого двух тысячелетий, я испытала такое ликование, что мне необходимо было как-то излить свои эмоции. Я побежала на почту и отправила телеграмму в адрес действовавшего тогда в Варшаве Комитета помощи евреям, спасшимся от геноцида. Я поздравила всех соплеменников с великим национальным праздником и закончила традиционным древнееврейским пожеланием «лешана абаа ба Иерушалаим», что значит «на будущий год в Иерусалиме». Подумав, что, может быть, в этом комитете есть кто-нибудь из Белостока, я подписалась двойной фамилией — девичьей и новой. И вот в конце 1970-х годов звонит мне из Варшавы моя ифлийская подруга Эда и говорит, что кто-то из Израиля спрашивает номер моего телефона. Разрешаю ли я его сообщить (дипломатические отношения между СССР и Израилем были к тому времени давно прерваны)? Я разрешила. Спустя несколько недель зазвонил телефон, и незнакомый женский голос начал говорить на довольно корявом польском языке. Это была Хайка Гроссман — бывшая белостокская подпольщица и партизанка, а в Израиле видная общественная деятельница, член Кнессета (парламента). Она приехала в Москву в составе делегации из трех человек по приглашению Советского комитета защиты мира. Я навестила ее в гостинице «Украина», где она подарила мне свою книгу о белостокском гетто и много рассказывала о тех и более поздних годах. Во время беседы она внезапно спросила, не удивляюсь ли я, что она решила встретиться именно со мной, хотя в Москве проживает человек тридцать или сорок из Белостока, а мы с ней до войны, в сущности, почти не были знакомы. Я ответила, что да, удивляюсь. И тут услышала, что в 1947 году она работала в Варшаве в том самом комитете, куда я направила свою телеграмму. Оказалось, что поздравительных телеграмм пришло тогда из СССР множество, но все они были от различных правительственных и общественных организаций. А от частного лица моя телеграмма была единственной, и она до сих пор хранится в Израиле в каком-то музее. Я была очень горда собой.
В 1947 году Советский Союз проголосовал в ООН за создание еврейского государства и одним из первых его признал, что не помешало властям внутри страны почти сразу же начать разнузданную антисионистскую кампанию. Советские евреи были теперь, с одной стороны, антипатриотами, то есть космополитами, а с другой — националистами, то есть сионистами. И то и другое было с официальной точки зрения непростительно. В такой политической атмосфере я окончила университет, и оказалось, что, хотя я была на своем отделении лучшей студенткой, доступ в аспирантуру был для меня закрыт: деканат и партком факультета отказали мне в рекомендации, а без нее нельзя было даже подать заявление и сдавать экзамены в аспирантуру. Причем рекомендация партийной и комсомольской организаций требовалась несмотря на то, что я ни в одной из них не состояла, была беспартийной. Тут я хочу отметить, что профессора кафедры классической филологии, в большинстве своем еще дореволюционные ученые, были этим возмущены и делали все возможное, чтобы преодолеть сопротивление администрации и партийного руководства, но их усилия ни к чему не привели. Очень характерен для обстановки тех лет следующий эпизод: меня вызвал к себе заведующий кафедрой, профессор Радциг, и сказал, что в Московском городском педагогическом институте уже второй год остается незанятым место аспиранта-«классика». В том институте нет отделения классической филологии и, следовательно, нет кандидатов в аспирантуру по этой специальности. Мне стоит попытать счастья. Кафедра дала мне рекомендательное письмо, на отсутствие на нем визы парткома никто там не обратил внимания, у меня приняли документы и допустили к приемным экзаменам. Их было четыре, я все сдала на отлично. Мои университетские профессора радовались вместе со мной и поздравляли с успехом, как вдруг мне позвонили из института и попросили срочно зайти к ректору. Я, удивленная, тут же побежала. Ректор, по фамилии, если не ошибаюсь, Щеголев, почти не ответив на мое приветствие, указал мне стул и сказал сурово: «Вот что, товарищ Гессен, я хочу вам объяснить следующее: в этом учебном заведении я хозяин, и я решаю, кого хочу иметь у себя в аспирантуре, а кого нет. Вы конкретно мне не нужны, и в аспирантуру я вас не принимаю. И подавать на меня жалобы в инстанции не советую, это все равно ни к чему не приведет. Прощайте». Я поняла, что дело безнадежно, и даже не пыталась возражать.
Позднее наши профессора честно пытались устроить меня хоть куда-нибудь на работу (на нашем факультете не было распределения, как на других факультетах и как вообще почти во всех вузах страны, выпускник получал так называемый свободный диплом и сам подыскивал себе место). Увы, безрезультатно. Время от времени мне звонили тот же Радциг, профессор Попов, профессор по римской литературе Пиотровский. Говорили, что там-то нужен преподаватель латыни, переводчик с английского или французского, библиотекарь и они меня туда рекомендовали. Я шла по указанному адресу, меня приветливо встречали, расспрашивали о моих квалификациях, обещали работу. После чего я заполняла анкету и вместе с заявлением и резолюцией начальника соответствующего отдела сдавала ее в отдел кадров. Ну а через несколько дней, когда я приходила за ответом, мне говорили, что произошло недоразумение, обещанное мне место не освободилось, никаких вакансий нету. Я была в отчаянии, тем более что в это же время и, разумеется, по этим же причинам уволили с работы мою маму. Мы были теперь вчетвером на иждивении Бориса, а в СССР не только тогда, в трудное послевоенное время, но вообще никогда человек не был в состоянии один содержать семью.
Работу старались мне найти, конечно же, и все наши друзья. И вот однажды, уже в 1949 году, зашел приятель и сказал, что у него для меня отличная идея. Я ведь закончила гимназию с преподаванием на иврите, а он узнал, что Еврейскому антифашистскому комитету позарез нужен референт со знанием иврита. Они ищут уже давно, но оказалось, что в Москве никто этого языка не знает. Еврейский антифашистский комитет был создан во время войны. Во главе его стоял знаменитый актер, художественный руководитель еврейского театра в Москве Соломон Михоэлс. Кроме него в состав комитета входили многие известные еврейские писатели, актеры, художники. Главным предметом его деятельности был сбор средств среди евреев разных стран для борьбы с фашизмом. Конечно же, я отправилась туда в тот же день. Меня встретили с распростертыми объятиями, и после краткого экзамена (я перевела с листа статью из израильской газеты) ответственный секретарь заявил, что берет меня на работу. Я, как обычно, заполнила анкету, написала заявление, на которое секретарь тут же наложил резолюцию (никаких отделов кадров там не было), мне назначили приличную зарплату и велели в ближайший понедельник (дело было не то в среду, не то в четверг) к десяти утра явиться в комитет и приступить к исполнению своих обязанностей. Моей радости не было предела. Вся семья тоже была счастлива. Подруги и друзья, которым я тут же сообщила о своей удаче, радовались вместе со мной и от души меня поздравляли. Я едва дождалась понедельника и чуть ли не в половине десятого пришла на улицу Кропоткина (теперь Пречистенку). Каковы были мое изумление и ужас, когда я увидела опечатанную дверь в комитет и солдата с ружьем, охраняющего вход. Оказалось, что накануне комитет был распущен, а все его члены очутились в тюрьме. Все, кроме Михоэлса, который за несколько месяцев до этого, будучи в служебной командировке в Минске, погиб, по тогдашней официальной версии, под колесами автомобиля. Я пишу «по тогдашней официальной версии», потому что спустя годы, когда мы начали узнавать правду, выяснилось, что его в Минске убили по указанию властей. Таким образом, моя карьера ивритского референта закончилась, не успев начаться.
И все же у этой истории было продолжение, правда, тоже окончившееся довольно быстро. Прошло несколько недель, в течение которых я по-прежнему безуспешно металась в поисках работы, как вдруг дома зазвонил телефон. Незнакомый мужской голос, удостоверившись, что он разговаривает именно с Эстер Яковлевной Гессен, велел мне явиться назавтра к одиннадцати часам утра в МВД на площадь Дзержинского (сегодня Лубянка; я указываю сегодняшние названия, так как после крушения советской власти почти всем улицам в центре Москвы вернули старые названия. А МВД — это бывший НКВД, поскольку в 1946 году народные комиссариаты переименовали в министерства, и Народный комиссариат внутренних дел стал Министерством тех же дел, отдельного ведомства по делам безопасности тогда еще не существовало, и центральным органом госбезопасности был сначала НКВД, а затем МВД) к капитану Ивановой, имея с собой паспорт. Мой собеседник спросил, все ли мне понятно, и, получив утвердительный ответ, повесил трубку, а я чуть не упала в обморок прямо в передней, у телефона. Ведь аресты среди евреев не только продолжались, но становились все чаще, и я не сомневалась, что меньше чем через сутки окажусь в тюрьме. Точно так же думали Борис, мама, свекор со свекровью, словом, вся семья. Они, правда, пытались меня успокоить, но видно было, что сами не верят тому, что говорят.