Бессмертники — цветы вечности
Шрифт:
Глава тридцать девятая
После суда потянулись долгие однообразные дни. Смертников больше не беспокоили ни допросами, ни другими формальностями, стали лучше кормить. Со всех сняли наручники, оставив одни ножные кандалы. Из одиночек с железными клетками перевели в обычные, без клеток. Разрешили брать в библиотеке книги, посещать тюремную церковь, писать родственникам письма.
«Не жизнь, а курорт, — растирая освободившиеся от железа руки, шутил Литвинцев — Видно, перед тем, как нас повесить, эти тюремщики решили расплатиться с нами за все наши прежние страдания. Ну, что ж, мы принимаем эту подачку, но наша расплата — впереди».
Целые дни он лежал на топчане, читал, спал. После стольких дней напряжения и борьбы измученный организм нуждался в отдыхе, и он позволил себе расслабиться, насколько это было возможно для человека, ожидающего казни.
Так прошло несколько дней.
Потом он почувствовал, что это пассивное бездеятельное положение начинает тяготить и раздражать его. Незаметно для себя он начал прислушиваться к шагам надзирателей в коридоре, непроизвольно напрягаясь всякий раз, когда они замирали за дверью его камеры.
Особенно неприятно стало слышать это тяжелое, угрюмое шарканье по ночам, когда так и кажется, что это идут за тобой. Ведь казни в российских тюрьмах производятся почему-то именно по ночам.
Чтобы не дать разрастись в себе этому неприятному чувству, хорошо знакомому каждому смертнику, днем он вызывал надзирателя и требовал проводить его в тюремную библиотеку или церковь. Это отвлекало и, главное, занимало время. Кроме того, там можно было встретить кого-то из своих. В церкви, например, он часто встречал Михаила Гузакова. Спокойного, задумчивого, с вооруженным конвоиром за спиной.
Он знал, что Миша любил слушать хор и в недавнем прошлом сам пел в церковном хоре. Не по набожности, нет, а именно из этой любви к пению и музыке. Теперь они старались ходить в церковь в одно время. Встречаясь во дворе, по-дружески кивали друг другу и молча, сопровождаемые конвоирами, шли на призывное дребезжание церковных колоколов.
В самую гущу молящихся их не пускали, и они останавливались на выходе, неподалеку друг от друга. Разговаривать не разрешалось, и они старались не нарушать установленного порядка, чтобы не лишиться этих молчаливых, щемяще-печальных, но так необходимых им встреч. Впрочем, вскоре они убедились, что и глазами можно сказать очень много, особенно другу и единомышленнику. И они разговаривали глазами.
От своего защитника Литвинцев знал о поведении Гузакова на суде. Чтобы спасти товарищей, и прежде всего Кузнецова и Лаптева, всю их вину он взял на себя, утверждая, что действовали они по его приказу и по его принуждению. Когда председательствующий генерал высказал сомнения, чтобы такие взрослые люди из одного страха перед ним шли на преступление, он громко воскликнул:
— Эх, ваше превосходительство! Посмотрел бы я на вас, как бы вы не посмели выполнить моих приказаний, когда я был на свободе! Жаль, что сейчас не могу доказать вам, что револьверы в моих руках всегда стреляли без промаха!
Его приговорили к повешению.
Лаптева и Кузнецова тоже…
На суде все осужденные потребовали разрешить им хотя бы один день перед казнью провести вместе. Им обещали. И вот как-то утром, сразу же после завтрака, их стали сводить в одну большую камеру. Какой это был праздник для всех! Они обнимались, целовались, крепко тискали друг друга, а потом, намолчавшись за долгие дни одиночного заключения, говорили и говорили…
Литвинцев расспрашивал Густомесова о провале бомбистской мастерской и сам рассказывал о своем побеге и новом аресте. Артамонов вспоминал о расстреле златоустовских рабочих в марте девятьсот третьего («Тогда-то я по-настоящему и осознал себя революционером».) и поездке за границу. Гузаков горевал о последних неудачных экспроприациях и проводах Ивана Кадомцева. Ишмуратов, точно винясь за свою дружбу с эсерами, жалел, что не сошелся с большевистскими боевиками как следует, и радовался, что теперь-то он опять с ними…
После обеда, прошедшего очень шумно и весело, явился какой-то судебный чиновник и объявил, что смертная казнь для самого молодого из них Владимира Густомесова таким-то и таким-то решением заменяется столькими-то годами каторжных работ и вечным поселением в Сибири, приговор же остальных оставлен в силе.
Товарищи радостно поздравляли Володю с «воскрешением», но его это решение лишь оскорбило. Плача (били — не плакал, осудили на смерть — не плакал!), он кричал на чиновника, что это самоуправство, что никакой милости от царского суда он не желает, что хочет умереть по приговору вместе со всеми, и никак не хотел уходить в другую камеру, куда его уже тащили надзиратели.
Так их стало на одного меньше…
Перед тем, как разойтись по своим одиночкам, договорились требовать, чтобы казнили их всех одновременно и вместе, иначе объявят голодовку. Попросили у надзирателя бумагу, написали необходимое прошение и вернули для передачи по начальству.
Расходились не очень весело, но уже готовые к своему последнему шагу, которым замкнется вся жизнь.
Неизвестно, получило ли начальство их требование, но на следующую же ночь всех неожиданно разбудил громкий топот, лязг цепей и крик Ишмуратова:
— Прощайте, товарищи, Ишмуратова ведут на казнь!
До утра весь корпус не спал, а утром смертники объявили голодовку. Теперь их было пятеро.
О голодовке смертников-большевиков узнали в городе. Адвокаты, защищавшие их на суде, забили тревогу, и тюремщики отступили, согласившись удовлетворить их последнее желание.
Теперь стало ясно — развязка близка. Она могла наступить в любую ночь, и все они готовились к ней каждый вечер.
По ночам не спалось. Чтобы было не так тягостно, каждый старался вспоминать из пережитого что-то приятное. Было же и оно в их короткой жизни! У каждого свое, но было.
Литвинцев тоже вспоминал. Самыми насыщенными и интересными, как он сам считал, были для него годы службы на флоте. И прежде всего — на Черноморском, определившем всю его дальнейшую судьбу. Здесь он столько повидал, столько пережил, узнал таких людей… Жаль, не смог рассказать товарищам. Даже Варе… А они — с ним, в нем. Стоит закрыть глаза, отрешиться от всего сегодняшнего, и они, опять живые, красивые, отчаянные, снова приходят в его жизнь. Вместе с ними в его каменный мешок-одиночку врывается рокот моря, влетает тревожный крик чаек, дробит тишину ночи могучий шум голосов: «Довольно терпеть! Довольно молчать! К оружию, товарищи!» И они взялись за оружие…
Часто ему вспоминалась именно эта картина. Вот на высокую мачту «Потемкина» под восторженно-ликующие крики матросов живым трепетным пламенем взлетает красный флаг — символ восстания. Такого на русском флоте еще не было. Они понимали это, и были счастливы. Так счастливы, как не будут уже никогда.
Картины прошлого оживают одна за другой.
Вот темной южной ночью с группой своих товарищей он покидает восставший корабль, чтобы там, на берегу, поднять в поддержку броненосца рабочих. Но в местных партийных организациях верховодят меньшевики. Они против восстания. Ожидаемой поддержки нет, и одинокий мятежный корабль, гордо неся свой алый флаг, уходит в открытое море.