Без черемухи
Шрифт:
А там мелькнуло озеро, все синее, точно выпуклое меж кустов и камышей. Над головой бесшумно пронеслись утки и, играя крыльями, опустились на озеро за кустами. Сердце бьется нетерпеливо, и кажется, что лошади бегут слишком медленно.
Пока отпрягают лошадей и готовят удочки, над лугами показывается солнце. Оно борется с туманом, с испарениями лугов и, наконец, побеждает их: на воду, на кусты лозняка ложатся его мягкие румяные лучи.
Озеро загадочно молчит, покрытое плавучими круглыми листьями. Его синяя глубина манит к себе охотничье сердце и обещает много рыбы. А утро все разгорается, туман рассеялся, воздух стал прозрачен и совсем ясно виден высокий дальний берег реки на повороте, под селом...
– - Ну, чего же тут было не понимать,-- сказал Петр Михайлович, кладя тихонько карандаш на тетрадь и отодвигая ее от себя.-- Ведь просто?
– - Просто,-- сказал я, боясь только одного, чтобы он не спросил, что именно просто. И мы перешли к закону божию.
– - Переход израильтян чрез Черное море...
– - Через Чермное,-- поправил меня Петр Михайлович, показав мне это слово в книжке и подчеркнул его ногтем.
– - Ну, рассказывайте.
Он отклонился на спинку стула и, как бы давая мне время на обдумывание, закурил папиросу.
Предобеденное солнце зашло в раму окна и осветило уголок стола, на котором я уже давно приметил двух мух, потиравших задние ножки и оглаживавших крылышки. Катя прошла с книжкой. Села на качели и, как будто читая книжку, изредка поглядывала на меня в окно. Но я отлично знал, что она не читает, потому что, слава богу, и читать-то почти не умеет, это -- кокетство. Вот-де я свободна, могу, если мне захочется, и книжку почитать. И я почувствовал в себе закипевшую к ней ненависть. Я видел насквозь все лицемерие и язвительное коварство этого человека. Это она мне мстит за то, что я выставил ее из классной. Что же, хорошо,-- война так война!
– - Ну, что же вы,-- сказал Петр Михайлович,-- и этого не знаете? За кого бог-то стоял: египтян потопил; а евреев спас, или -- наоборот?
Я слышал только последнее слово и сказал, что н_а_о_б_о_р_о_т.
– - Думайте.
Начал думать. Залетевшая в окно бабочка бьется о верхнее стекло. А сколько теперь в саду бабочек. Солнце уже зашло на зенит и почти отвесно бьет сверху. Сад густо зарос травой до самых веток. Трава нагрелась, и от нее пахнет душным ароматом цветов. Яблоневые ветки, отяжелевшие от плодов, пригнулись к самой земле. Кругом в траве стоит безумолчная трескотня кузнечиков; они то и дело выпрыгивают из-под ног -- мелкие, крупные, зеленые, черные с красной подкладкой крыльев.
Бродишь по высокой траве и ищешь молочника, сочного, горьковатого сергибуса, который тут же съедаешь, откусывая его очищенную сочную палочку.
Сквозь густую, перепутанную зелень деревьев просвечивает голубое небо и отражается в воде пруда.
Летний полдень... Как хорош его безветренный зной, когда вся природа разомлела от жары, от душного аромата вянущих трав, от раскалившихся замолкших дорог с пышной, горячей пылью, которую иногда подхватывают и крутят вихри. Даже в тени под деревьями нет прохлады, трава суха и в ней нет влаги.
Вода в пруде нагрелась, но еще не потеряла своей прозрачной свежести, какая бывает в ней по утрам. Кое-как раздевшись, спихиваешь с мокрых, наглаженных бельем мостков доску и бросаешься за ней в воду. Весь пруд оглашается веселыми голосами и испуганными визгами, по воде идут во все стороны широкие круги, а от них по берегу и свесившимся веткам ракит -- золотистые радуги.
Солнце отвесно бьет в воду, ветерка нет ни малейшего. Деревья стоят неподвижно и млеют под солнцем.
Когда уже накупаешься до того, что станет пробирать дрожь и губы посинеют, как у утопленника, сделаешь себе ямку на мелкой воде у берега, где вода -- точно гретая, и начнешь делать из глины разные фигурки или мазаться илом. А потом обогреешься немного и с разбегу бросишься на глубокое место, чтобы разом все смыть.
Кто-нибудь наткнется ногой на вершу,-- сейчас тащить ее на берег и вытряхивать рыбу. Сидишь, сжавшись на корточках и, стуча зубами, перебираешь на траве скользящих золотистых карасей...
– - Ну, что же, должно быть, до вечера молча будем сидеть?
– - сказал Петр Михайлович.-- Эх, вы! Возьмите повторите. Ничего не знаете.
XXII
"Боже мой, что мне делать",-- подумал я с отчаянием, когда дверь за Петром Михайловичем закрылась и шаги его по лестнице затихли,-- я совсем пропадаю. Если бы и был честный человек, я сейчас же должен был бы сесть за уроки, но нет, жара, летний зной убивают во мне самые лучшие намерения. В эти часы полуденного томления я становлюсь таким грешником, что удивляюсь, как это еще меня носит земля.
Куда девалось мое настроение чистоты, в котором было так хорошо и легко. И теперь моя жизнь становится все менее и менее свободной, безгрешной и все более сложной.
Я чувствую, как в нее входит все новое. Все больше и больше признаков того, что я дальше ухожу от возраста м_а_л_е_н_ь_к_и_х и приближаюсь к большим. Это как с внешней стороны, так и с внутренней.
С внешней стороны это выражается в том, что я занимаюсь с учителем. С внутренней -- в том, что в этот год я, благодаря братьям и Ваське, узнал многое, чего не знал раньше. И теперь это знание временами мучает меня и вводит в такие грехи, существование которых я не предполагал даже.
На мою голову все больше и больше сваливается испытаний, выдержать которые я не в состоянии, я падаю, потом раскаиваюсь и сижу за буфетом или на раките (летняя резиденция в тяжелые минуты).
Прежде я жил, не зная о существовании никаких мучений, никакого разлада с собой, не зная никакой вины за собой, кроме ничтожных, в сущности, вроде хищений конфет из буфета.
После святок я испытал неприятность грешного настроения, и на Пасху всю прелесть и свободу души при возрождении. Но теперь у меня не хватает сил держаться на высоте возрождения.
Новизна и значительность занятий скоро перестали давать содержание и интерес для моей жизни настолько, чтобы я мог довольствоваться гордым одиночеством и не нуждаться в обществе братьев и сестер. А каждый укол самолюбия со стороны братьев, продолжающих упорно уклоняться от моего общества, каждый день неудач с уроками приводит меня к Ваське, а Васька неизменно тянет меня в открывшуюся передо мной запретную область.
Если бы жить, как прежде, и не знать этой другой половины жизни. Как было бы хорошо! Но беда в том, что пока воздерживаешься, она кажется так соблазнительна, так влечет к себе, точно сладкий дурман овладевает при этом всем существом, в особенности в знойные часы послеобеденной тишины и безмолвия.
Васька -- тип отрицательный. Он в отцовской шапке и таких же больших сапогах, с вечным презрением ко всему на свете, производит впечатление атамана разбойников. И, кажется, совсем не разбирается, как я, что хорошо, что дурно. Он мрачно жесток: ловит бабочек и рвет им крылья, бьет палками воробьев на ракитах и подкарауливает лягушек у пруда; кроме всего этого, курит табак. Вообще делает все то, что меньше всего способствует душевной чистоте.
Я бегаю к нему теперь каждый день, и мы прячемся с ним от Кати, так как у нас завелись такие занятия и разговоры, которых не должен видеть и слышать никто из посторонних, а тем более Катя, которая в первый же день рассказала бы все большим. И тогда я -- погиб.