Билет на всю вечность : Повесть об Эрмитаже. В трех частях. Часть третья
Шрифт:
– Ну-ну? – подбодрил Сорокин. – Какой из себя?
– Да обычный. Лет десяти-одиннадцати, худой, одет дурно. Темный, глазастый. Обычный, только и особенностей, что ходил добровольно, без взрослых, регулярно и именно к Лапицкому.
«Поп, получается, как бы в центре, – размышлял капитан, сопоставляя, сводя услышанное, – точнее, даже не поп, а кресты. На шее у Шерстобитова, Хмельникова… ну и Зойки, конечно, Брусникиной. Догадки, сплошные догадки…»
Попы эти. Доверия им нет. Смотрят овечками, а зазеваешься – они без оружия, без единого выстрела у тебя под боком такое замутят, что и тебе, и гипотетическим внукам не расхлебать. Пусть этот отдельно взятый Лапицкий ему по нутру, тем хуже. Значит, строит из себя своего, а тайно что-то замышляет.
Сколотил же он эту двадцатку, будь она неладна. Если бы не он, откуда она взялась бы? Кто все эти люди? Увидеть бы. В глаза глянуть – и, само собой, запомнить. От таких товарищей с двоящимися мыслями всего ожидать можно. «В воскресенье, часов около двенадцати, они должны со сходки своей явиться. Наверняка на плоту поплывут, вот и понаблюдаем», – решил капитан.
Сказано – сделано. К этому времени Сорокин явился на берег озера, уселся на бревнышко и принялся ожидать. На том берегу – было видно, развели костры, угощались, и явно слышались веселые голоса.
«Вот вам, пожалуйста, – горько думал Сорокин, – Гладкова одну-единственную дуру в пионерию завлечь не может, замполит в ремесленном никак не может принять Пожарского в комсомол, а этому и свистеть не надо – сами сползаются. Оно и понятно, каждую заразу изволь по шерстке гладить, слова изволь только добренькие и беззубенькие говорить и не смей что поперек».
Наконец стали закругляться, было видно, как грузится на плот первая партия людей. Сорокин, скрывшись в зарослях, ждал, когда причалит плот этой новой вольницы. Прибились к берегу, и посыпали на него такого рода личности, что у капитана рот наполнился слюной и желчью. Светка Приходько собственной персоной.
«Ты глянь, уклейка какая, не утомилась за учебную неделю! Вот я лично зайду к директору, спрошу: как это они так учатся, что в воскресенье силы есть шляться пес знает где! Она тут, а мать небось у меня под окнами прыгает, скандалит… ах ты ж, елки-палки».
С плота сгрузилась только поминаемая мамаша Приходько. Потом плавсредство – которым управляла не кто иная, как Зойка Брусникина, – отчалило и приволокло скоро еще одну партию змей подколодных.
«Вы посмотрите на этих сволочей, – капитан беспомощно переводил глаза с лица на лицо, – все ж знакомые. Приходьки, Настька Иванова, Сашка с Алешкой, мамаша их, Анастасия Лещева, самогонщица… что же это делается?»
Последним на плоту прибыл сам поп. Его Сорокин встречал, стоя на берегу. Он твердо решил прекратить это безобразие.
– Добрый день, – вежливо поздоровался Лапицкий.
Брусникина, у которой из сумки торчали какие-то тетрадки, ветхие, затертые книжки, глядела исподлобья. Поп, правильно истолковав молчание Сорокина, мягко велел:
– Зоя, отправляйся домой.
Та начала было:
– Домой? Да, так может… – но смолкла и послушно пошла прочь по тропинке.
Они остались одни.
– Присаживайтесь, – пригласил капитан, – я с вами поговорить хочу на такую тему. Вы в своих обрядах использовали воду.
– Все верно, – признался поп.
– А водоснабжения у вас в приходе нет. Так откуда водичка, гражданин Лапицкий?
Тот наивно признался:
– Из озера.
– То есть вы отдаете себе отчет, что сейчас напоили пожилых женщин и несовершеннолетних некипяченой водой? Иными словами, грубо нарушили санитарно-гигиенические правила? А ведь это основание опечатать ваше культовое сооружение.
– Простите, – от всего сердца покаялся Лапицкий, сжав на груди костлявые пальцы, – видите ли, я набрал с вечера воды, прокипятил и преступно забыл посуду дома. Больше такого не повторится.
– Вам, я смотрю, извиниться ничего не стоит. Набрали из озера, а там, извините, бес знает что плавало.
– Что же? – улыбнулся поп.
– А вот хотя бы утопленник, – улыбнулся в ответ милиционер.
Сияние на поповском лице померкло, кажется, что-то доходить стало до этой благостной физиономии.
– Да что ж вы, серьезно?
– И весьма, – заверил Сорокин, – и в этой связи вопрос: вчера вы были здесь, верно?
– Так точно. Преимущественно тут.
– С которого времени?
– С четырех до девяти.
– Чем занимались?
– Служил всенощную.
– Это вечерняя служба.
– Да.
– Кто может это подтвердить?
– Никто.
– Зачем так врать? Вы же тут были не один.
– Конечно, – кротко согласился Лапицкий, – но вы же спросили, кто может подтвердить. Трудно представить, что вы, товарищ капитан, не знаете, что ваш подчиненный был тут, а вторая личность – девочка, которой веры нет.
– Почему ж так?
Показалось или хрящеватые уши порозовели? «Смотри-ка, в самом деле, заалел, как барышня, смутился, глаза отводит».
– Она ко мне слишком по-доброму относится. Она же ребенок, не совсем здоровый, много переживший. Добра мало от кого видела и не всегда правильно воспринимает жизнь…
Сорокин вздохнул:
– А вы, по всему судя, считаете, что все правильно понимаете? В благодушии своем прямо купаетесь, а между тем судите сами: сегодня воскресенье, утро, дети после целой учебной недели встают ни свет ни заря, переправляются на плавсредстве, не предназначенном для перевозки. Отдаете себе отчет, к чему я?
– Что ж плохого-то, товарищ капитан? – без гонора, как-то даже просительно спросил поп. – Понимаю, вы ищете… повода, что ли. Приездом моим недовольны. Но в чем мы представляем для вас угрозу?
– Вас я вообще не имею в виду.
– Товарищ капитан, мы такие же граждане, как все, и мы, если уж совсем честно, куда более надежные граждане…
– Чем кто?
– Хотя бы простые трудящиеся. Нам пьянствовать, бунтовать, против властей идти вера не позволяет. Женщины наши деток не развозят по абортариям, честно рожают, растят работников, воинов. Врать нам нельзя.
– Вы утверждаете, что не врете, или меня пытаетесь убедить? – резче, чем стоило бы, прервал попа капитан. Он начинал раздражаться, хотя по понятным причинам сдерживался. Раздражал этот гад своим снисходительно-спокойным видом.
– Нет, не вру, – просто сказал он, – нам вера не позволяет.
– Страх божий?
– А он куда страшнее, чем страх месткома, милиции, – охотно пояснил поп, – у нас этот закон на сердце записан…
Николай Николаевич холодно спросил:
– Нельзя ли чуть менее претенциозно?