Blue valentine
Шрифт:
— Тебе легко говорить.
— Конечно.
Они договорились увидеться в ближайшее время.
Какие-то испанские страсти. Но это было только начало. День получился плотным, к тому же на фоне его малярных работ. Едва Захар повесил трубку — позвонил Тростников и в сильных словах произнес дифирамб его повести. Сам вызвался отнести в журнал.
Его оценка для Захара была важнее десятка положительных рецензий в газетах. Он был готов остаться безвестным — с одними подобными отзывами раз в полгода.
Подспудно ждал звонка Артура и продумывал модель поведения, машинально водя кистью по потолку. Артур не позвонил. Артур пришел. Оксана великодушно взяла первый удар на себя. Пили кофе и курили принесенную Артуром траву. Говорили о Достоевском. Захар пока приходил в себя. Артур был какой-то несчастный, рассуждал о нарастании сил зла — словно лёшина мама. Мало осталось от его вечной позы победителя и пресыщенного гурмана. Его было жалко. Ушел, так ни о чем и не поговорив. Да и о чем говорить? Захар сам ничего не мог понять. Разве он отбивал у Артура Дашу? Если бы даже и хотел — никогда бы не так. Артур давно ревновал к нему — почему? Почему не женился и не пожертвовал чем-нибудь? При чем тут Захар? Его отношение к Даше? Это никого не касалось. Во всяком случае, оно было сложно. У него не было иллюзий, да, в общем-то, и желаний. Он чувствовал, что опустошен. Ему бы где-нибудь на печи отлежаться. Пусть сами все выяснят между собой. Но ночью опять не мог заснуть.
Может быть, его жизнь ломалась? (То есть, она уже сломалась, а теперь как-то заново соберется?) Ничего не мог ни решить, ни понять. Пусть Господь распорядится его судьбой, как Он распоряжался до сих пор. У него была его малярная кисть, и время терпело.
Утром Оксана сказала ему:
— Я понимаю, почему ты говоришь мне такие ужасные вещи. Просто тебе очень плохо.
— Я не говорю, что мне очень хорошо. Но дело совсем не в этом. Я плачу очень много — и хочу, чтобы ты сверкала в полную силу. Только это уравновесит “плату”. Я не могу вынести, когда ты рассуждаешь неблагородно.
Все о ссоре из-за его родителей. Это она на пределе. Ему-то уже все равно в каком виде терпеть.
А сегодня она ушла в таком состоянии: лицо отчужденное и холодное, мысли где-то бродили (он стал очень тонко это чувствовать) — можно было ожидать всего. И пообещала прийти поздно (была “дежурная”, хоть и не ее день. А сперва — запись для английского телевидения: по поводу возвращения Солженицына). Захар попытался настроить ее на “серьезный” лад — и только напряг. Словно она хотела сегодня бежать (последний школьный день, можно забрать Кирилла). Немного волновалась из-за интервью (что говорить? — да еще на языке).
— Я верю в тебя во всех отношениях, — сказал Захар на прощание.
Что ж, будем ждать и мазать. То-то будет.
“Ненавижу само слово любовь!”
Господи, зачем ей победа над таким слабым соперником? Это ничего не прибавит к ее лаврам…
Минутами сила, которую он черпал из своего подвижничества, от которого содрогались небеса, оставляла его: он ясно видел, что все усилия были напрасны и этот ремонт уже не нужен. Ему не придется жить в этой квартире.
Глядя на нее, казалось, что у нее вот-вот понесется по второму кругу (или уже понеслось). Вчера вернулась в одиннадцать: сдавала запись (кому?). Сегодня презентация у Климонтовича. Послезавтра пятница. Если останется на традиционный пятничный сабантуй — все станет ясно. Кажется, он ее наконец-то возненавидит.
Теперь у нее песни и восторг (от ее личного успеха на тусовке Климонтовича). Веселие, которое пугало Захара почти так же, как и отчаяние, которым веселие сменится — он уже наблюдал это не раз. Ее постоянно зашкаливало — в радости и печали. И уровень эмоций, и резкость переходов — не давали примериться и совпасть. Вся жизнь была из рецидивов — радости или отчаяния. Не было лишь просто жизни.
Да, наверное, это была самая умная, тонкая и образованная женщина (оттого и успех у мужиков). И все же он перестал эмоционально ее ощущать. Он вырастил между ними стену и растил все дальше. Ему казалось, что при всем своем уме и обаянии она плескалась на мелководье, не заглядывая и ненавидя глубину. Ощущение и соприсутствие глубины вызывало у нее страх и истерику. Может быть, поэтому она не любила стихи и философию (а ведь, когда познакомились, она была единственной женщиной, способной именно на философском поле сражаться с жизнью, с которой они боролись одними и теми же книгами). Она была вся из этой жизни. Всякую философскую проблему она могла (теперь) понять только как личную — поэтому они переходили на личности и кончали ссорой.
У обоих было плохо со сном. В девять зазвонил телефон (ошибка). Короткая бредовая эвакуация в сон — и снова эта жизнь, которая воспринималась, как порода, которую надо перелопатить.
…Пятничный сабантуй был ни при чем (сегодня пятница). По всей видимости, она ничего не скрывала. А вот он был не в себе и повсюду видел заговоры.
Сегодня приезжает Солженицын. Еще недавно это вызвало бы какую-то вибрацию. Теперь ему было скучно.
Ему давно было не до того.
Его сила — была сила человека, более не цеплявшегося за жизнь, не собиравшегося делать в ней что-то еще, сохранить плацдарм, оставить чего-то на потом. Он выкладывался весь — в эту минуту, перед этим человеком. Он не боялся трудных задач, он был уверен, что может справиться с любой задачей — именно потому, что перестал жалеть себя и свое время. О, может быть, он еще и Оксану сможет завоевать!
…Бессонница. Еженощная спутница. Он сидел в своем курятнике и минутами страшно уважал себя. Мания величия нахохлившегося индюка. Чего он хочет? Вечно “играть”, строить кухню, “побеждать”, не платя долга победителя? Сколько он сможет продержаться, и что дальше? Или его сила как раз в том, что он не думает об этом “дальше”, не боится его и не боится чужого мнения о себе? Он нечаянно оказался, может быть, лучше, чем он был на самом деле. Он был свободен от отчаяния и безрассудства. Он совершенно созрел для роли Гамлета. Он познал муку, и она отчасти воспитала его. Он перестал бояться жизни, потому что перестал ею дорожить. Она оказалась не тем, что он о ней думал. Теперь он мог рисковать, потому что был готов платить собой. Он не хотел говорить о судьбе и счастье — все это было из другой жизни. Теперь лишь игра насмерть. Он был жалостлив, жалел даже вещи. Он жалел себя. Он был сентиментален. Теперь он ничего не жалел. Он брел без дороги по лесу и с равной готовностью ждал любых приключений. Может быть, он созрел для дурдома тоже.
Исчезнувшего было Женю, оказывается, жутко избили на Цветном: сотрясение мозга, выбитые зубы, разбитый нос. Отобрали все деньги (90 тыс.) и паспорт. По этой причине завтра он отбывал на родину. Он зашел на один вечер — забрать вещи.
А днем зашла Марина, еще одна женщина с трудной судьбой, любовями, изменами и разрывами. Рассказала про диагноз, поставленный ей, матери двоих детей, в женской консультации: “Бесплодие, которое улучшается с каждыми родами”.
— Я думала, у вас тут во дворе одни “мерседесы”, — с застенчивостью окраинного жителя сказала Марина.
— Нет, некоторые предпочитают “вольво”, — уточнил Захар.
— Неправда, — возразила Оксана. — Вон, с третьего этажа, занимается бизнесом. У него голубой “москвич”.
— Это “жигули”.
— Ну, “жигули”.
— На них он ездит к гаражу, где у него стоит “мерс”.
— Ладно тебе.
— Сущая правда.
Марина продолжала щебетать. Странно, что в этой маленькой, хрупкой, чуть-чуть даже простоватой и кроткой по виду женщине кипели такие страсти! Ее, дипломированного филолога, бил муж, попеременно пытающийся покончить с собой и убегающий с топором убивать очередного ее любовника.
Глупо? И немного завидно. Впрочем, теперь они играли в похожие игры. Весь бред человеческих взаимоотношений, который прежде пробуждал в нем только брезгливость, теперь вызывал мучительный интерес. Он начал слушать и перестал судить.
Он мог запросто увлечься женщиной. Ему нравилось играть в любовь, нравилось чувствовать, переживать. Но потом он бы желал, чтобы опустился занавес, и он мог вернуться в реальную жизнь (what is it?). Полюбить же по-настоящему, из самой глубины себя — он мог бы только абсолютного альтруиста. Кем он никогда не был сам, и кем, кажется, готов был “работать” теперь.